Трансвааль, Трансвааль - Иван Гаврилович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На этом семейном рукомёслом ристанье и мальчишке в будущем тоже кое-что перепало. От отца он перенял боготворение к Его Превосходству «Струменту»! После поделок он тоже с какой-то истовостью направляет его: точит, разводит, наващивает. И только после этого ритуала водружает на свое место «отдыхать» до другого раза, чтобы, когда надо, снова взять в руки по живучим словам все того же столяра Разгуляя, которого уже давно нет с нами: «Как гармонь в престольный праздник!»
Ионин отец Гаврила-Мастак, что ж касательно дерева, право, был на все руки хват: плотник, столяр, колесник, бочар. А какие он гнул выездные, свадебные дуги, про которые еще в деревне не без гордости за своего мастера говаривали: «Чур, не оставляй на заулке – проезжий цыган украдет!» И за что бы он не взялся, все делал только – «на ять» да еще и с какой-нибудь чудиной. Прялку, коромысло ль бывало смастерит, обязательно положит резной узор как клеймо мастера.
И еще он был горазд на песни, которых знал несметье – «ни в один парный воз не увяжешь», как говаривали о нем однодеревенцы, и через это считался первым запевалой деревни. Хотя он был скорее неверующим, как и его отец Иона Ионыч, а мальчишкин дед – Мастак, который в оправдание своему прохладному отношению к церковным обрядам часто говаривал: «Бог живет в каждом из нас и судят о нем, как и о Сатане, по его земным деяниям». И вместо того, чтобы стоять в воскресной заутрене или обедне перед святыми образами при зажженных свечах, шел с топором на плече к вдове или солдатке поправлять покривившее крыльцо или прохудившуюся крышу.
А то случалось с ним и того хуже. Даже и сейчас вспомнить страшно, как это такой-то совестливый мирянин отваживался в престольный яблочный Спас на безбожие: запирал вороты перед «Крестным ходом», как бы говоря своим поступком соседям: ни к чему все это. Потом, на Покрова было «скорбящее покаяние», которое заканчивалось в застолье у хлебосольного столяра с его воинствующей песней: «Трансвааль, Трансвааль – страна моя!» И вконец растроганный батюшка со слезами на глазах, каждый раз дирижируя в такт песне, размахивал большим нагрудным, табельно-церковным крестом, как «мечом-кладенцом» карающего возмездия. А то он и пускался в молодецкий пляс под голосистую тальянку с медными планками одноногого гармониста Ник-Никанорыча, по-деревенскому доброму прозванию Пиеса Барыня, да еще и вприсядку, по-бабьи придерживая руками рясу. Сын же его, Гаврила-Мастак, охотно пел на клиросе.
Пел, пока не была разорена Манкошевская церковь – краса дивная. Она и по сей день стоит на том же месте. Только уже никого не радуя, а как бы в укор безумному прошлому времени, без купольного креста и с начисто обезглавленной колокольней, поросшей поверху кирпичной клади проклятым чахлым «венком» Дикого поля. Печально смотрится с зеленого угора в живое зеркало пока еще незамутненной, бегучей Мсты, как бы вымаливая у опрокинутых в реку синих небес прощения умершим и вразумления живым…
И вот в пору благоденствия Манкошевской «красы дивной» ее приходский батюшка не раз говаривал своему уже возмужавшему благонравному мирянину-песеннику, урожденному Мастаку:
– Сын мой, тебе не плотником быть, а впору б служить главным певчим диа́коном при градском соборе Святой Софии. Право, не голос у тебя, человече, а сущая иерихонская труба!
Оттого, что мужики по праздникам пели на клиросе, и слыла деревня Частова-Новины во всем мстинском побережье дюже песенной. Бывало, на вечерней воскресной заре запоют частовские у себя на Певчем кряжу, и их голоса в слаженном спеве слышали по течению чуткой реки за двенадцать верст, в Полосах на мельнице.
Но чаще пели они зимними вечерами. На мужских посиделках в столярне Мастака-Младшего (в прирубе между хлевом и домом), которая служила в деревне как бы местным Наркоматом Иностранных Дел, где каждый – пахарь, пастух, конюх, лесоруб, плотник, столяр, кузнец, шерстобит, коновал – смог бы сойти за наркома. Особо для такой табели годился достойный всяческой похвалы местный овчар Иван Наумыч с его длинной апостольской бородой с проседью и благопристойным обличием святого Ионы Оттинского, именем которого прозывался монастырь на краю Красноборской пустыни, разрушенный в Великую Отечественную войну.
Частовской овчар прожил долгую многотрудную жизнь – целое столетие, трудясь в одной и той же ипостаси: сызмальства и до последних своих дней пас овец. Они-то, божьи агнцы, чуть было и не погубили его, когда он с бесстрашием, в одиночку, будто на медведя с рогатиной, выступил в защиту исконной романовской грубошерстной овцы-шубницы: это на заре колхозной «эры» лихие переворачиватели «жисти» насаждали по худосочным колхозам северного края завезенных из Средней Азии курдючных баранов, которые никак не хотели приживаться во влажном климате Предъильменья, туберкулезно кашляли и дохли, как жирные осенние мухи с приходом холодов. А на местных прытких барашков в ягнячью их пору было наложено строжайшее табу. Их поголовно холостили под строжайшим надзором районной ветслужбы и ОГПУ.
Так во мстинском побережье была «вырублена под корень» плодовитая романовская овца-шубница, приносящая в окот, а их в году два – весенний и осенний, по три-четыре, а то и пять ягнят, которая из веку в век служила в лесном крае становой жилой всего уклада жизни. И от этой скорой порухи, не заставив долго себя ждать, в деревню как-то уж очень зримо заявилась незванной гостьей сирая обездоленность. Вместо привычных тулупов и полушубков сельчане стали обряжаться в «куфайки», вместо валенков в зиму обулись в резиновые чеботы, наживая неизлечимый ревматизм. И до стыдобы было глядеть, как мужики в мороз и вьюгу ехали в лес за дровами или на дальние приозерские пожни за сеном-«болотиной». А еще горше было самим мужикам-возницам от сознания того, что дома в загнетках их печек больше не томятся в обжаристых глиняных горшках запашистые крошевно-зеленые кислые «шти» с бараниной, которые на второй день, как и вчерашние рыбники на капустно-луковой основе с престольного стола, становятся еще ядренее, особенно, на опохмельную закусь. Так бездумно-бездарным уничтожением здравого смысла селяне лесного края сразу лишились многих жизненных благ.
А супротивника чужеродной скотины, замахнувшегося наперевес навозными трехрожковыми вилами на грозного огэпэушника, перепоясанного-перекрещенного желтой, из скрипучей кожи, портупеей и при вороненой «пукалке» на боку, стерегущего





