Пушкин без глянца - Павел Фокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пушкин очень любил царя и все его семейство. Императрица удивительно как ему нравилась; он благоговел перед нею, даже имел к ней какое-то чувственное влечение. Но он отнюдь не доискивался близости ко двору. Когда он приехал с женою в Петербург то они познакомились со всею знатью (посредницею была Загряжская). Графиня Нессельроде, жена министра, раз без ведома Пушкина взяла жену его и повезла на небольшой Аничковский вечер: Пушкина очень понравилась императрице. Но сам Пушкин ужасно был взбешен этим, наговорил грубостей графине и, между прочим, сказал: «Я не хочу, чтоб жена моя ездила туда, где я сам не бываю». Слова эти были переданы, и Пушкина сделали камер-юнкером. Но друзья, Вельегорский и Жуковский, должны были обливать холодною водою нового камер-юнкера: до того он был взволнован этим пожалованием! Если б не они, он, будучи вне себя, разгоревшись, с пылающим лицом, хотел идти во дворец и наговорить грубостей самому царю. Впоследствии (как видно из письма к Нащокину) он убедился, что царь не хотел его обидеть, и успокоился. Но камер-юнкерского мундира у него не было. Многие его обвиняли в том, будто он домогался камер-юнкерства. Говоря об этом, он сказал Нащокину, что мог ли он добиваться, когда три года до этого сам Бенкендорф предлагал ему камергера, желая его иметь к себе, но он отказался, заметив: «Вы хотите, чтоб меня так же упрекали, как Вольтера!» — « Мне не камер-юнкерство дорого, — говорил он, дорого то, что на всех балах один царь да я в сапогах, тогда как старики вельможи в лентах и в мундирах». Пушкину действительно позволяли являться на балы в простом фраке, что, конечно оскорбляло придворную знать.
Из дневника Александра Сергеевича Пушкина:
10 мая 1834. Несколько дней тому получил я от Ж<уковского> записочку из Ц.<арского> С.<ела>. Он уведомлял меня, что какое-то письмо мое ходит по городу и что г.<осударь> об нем ему говорил. Я вообразил, что дело идет о скверных стихах, исполненных отвратительного похабства, и которые публика благосклонно и милостиво приписывала мне. Но вышло не то. Московская почта распечатала письмо, писанное мною Н.<аталье> Н<иколаевне>, и, нашед в нем отчет о присяге в.<еликого> кн.<язя>, писанный видно слогом не официальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо г<осудар>ю, который сгоряча также его не понял. К счастию, письмо показано было Ж.<уковскому>, который и объяснил его. Все успокоилось. Г.<осударю> неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию. Но я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако, какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, мудрено быть самодержавным…
5 дек<абря>. Завтра надобно будет явиться во дворец. У меня еще нет мундира. Ни за что не поеду представляться с моими товарищами камер-юнкерами, молокососами 18-тилетними. Царь рассердится, да что мне делать?
18-го дек. Третьего дня был я наконец в А<ничковом>. Опишу всё в подробности, в пользу будущего Вальтер-Скотта.
Придв.<орный> лакей поутру явился ко мне с приглашением: быть в 8 1/2 в А.<ничковом>, мне в мунд.<ирном> фраке, Н.<аталье> Н.<иколаевна> как обыкновенно. В 9 часов мы приехали. На лестнице встретил я старую г.<рафиню> Бобр<инскую> которая всегда за меня лжет и вывозит меня из хлопот. Она заметила, что у меня треугольная шляпа с плюмажем (не по форме: в А<ничков> ездят с круглыми шляпами; но это еще не всё). Гостей было уже довольно; бал начался контрдансами. Г<осудары>ня была вся в белом, с бирюзовым головным убором, г<осуда>рь — в кавалергардском мундире. Г<осудары>ня очень похорошела. Г.<раф> Бобр.<инский> заметя мою <треугольную> шляпу, велел принести мне круглую. Мне дали одну, такую засаленную помадой, что перчатки у меня промокли и пожелтели. Вообще бал мне понравился. Г<осуда>рь очень прост в своем обращении, совершенно по-домашнему.
На Кавказе
Михаил Иванович Пущин:
1829 году, в мае месяце, дождавшись главнокомандующего на границе в крепости Цалке, с ним я отправился в Карс, откуда сделано было нами движение к Ардагану, где, отделив от себя Муравьева на подкрепление Бурцева под Ахалцыхом, мы с главнокомандующим возвратились в Карс; Бурцев же, подкрепленный Муравьевым, не замедлил разбить турецкого пашу, желавшего отнять у нас Ахалцых, и прибыл к нам в Карс, подкрепивши Бебутова гарнизон в Ахалцыхе. По собрании всего отряда в Карсе мы присоединились к Панкратьеву, который выдвинут был на Арзерумскую дорогу. Тут, несмотря на все убеждения двигаться вперед, Паскевич откладывал движение со дня на день, боясь Гагки-паши, расположенного влево от нас, в урочище Дели-муса-фурни, чтобы при движении вперед не иметь его в тылу нашем.
Во время этого бездействия я, который занимался разведыванием о неприятеле и составлял карты движения к Арзеруму, по обязанности своей должен был делать рекогносцировки и каждую ночь их удачно делал с партией линейных казаков, чаще всего с гребенскими. Однажды, уже в июне месяце, возвращаясь из разъезда, на этот раз очень удачного, до самого лагерного расположения турок на высоте Мелидюза, которое в подробности имел возможность рассмотреть, я сошел с лошади прямо в палатку Николая Раевского, чтобы первого его порадовать скорою неминуемою встречею с неприятелем, встречею, которой все в отряде с нетерпением ожидали. Не могу описать моего удивления и радости, когда тут А. С. Пушкин бросился меня целовать, и первый вопрос его был: «Ну, скажи, Пущин: где турки и увижу ли я их; я говорю о тех турках, которые бросаются с криком и оружием в руках. Дай, пожалуйста, мне видеть то, за чем сюда с такими препятствиями приехал!» — «Могу тебя порадовать турки не замедлят представиться тебе на смотр. Полагаю даже, что они сегодня вызовут нас из нашего бездействия; если же они не атакуют нас, то я с Бурцевым завтра непременно постараюсь заставить их бросить свою позицию, с фронта неприступную, движением обходным, план которого отсюда несу к Паскевичу, когда он проснется.
Живые разговоры с Пушкиным, Раевским и Сакеном (начальником штаба, вошедшим в палатку, когда узнал, что я возвратился), за стаканами чая, приготовили нас встретить турок грудью. Пушкин радовался как ребенок тому ощущению, которое его ожидает. Я просил его не отделяться от меня при встрече с неприятелем, обещал ему быть там, где более опасности, между тем как не желал бы его видеть ни раненым, ни убитым. Раевский не хотел его отпускать от себя, а сам на этот раз, по своему высокому положению, хотел держать себя как можно дальше от выстрела турецкого, особенно же от их сабли или курдинской пики, Пушкину же мое предложение более улыбалось. В это время вошел Семичев (майор Нижегородского драгунского полка, сосланный на Кавказ из Ахтырского гусарского полка) и предложил Пушкину находиться при нем, когда он выедет вперед с фланкерами полка. На чем Пушкин остановился — не знаю, потому что меня позвали к главнокомандующему, который вследствие моих донесений послал подкрепить аванпосты, приказав соблюдать величайшую бдительность; всему отряду приказано было готовиться к действию.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});