Высоко в небе лебеди - Александр Жуков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Сынуля! Ешь котлеты с картошкой, а в обед ешь свой любимый рассольник.
Мама».«Я дома. Дома…» — тупо подумал он и, не веря в это, озирался; все было на месте: обшарпанный комод, громоздкая швейная машинка фирмы «Singer», доставшаяся матери по наследству и с которой она никак не могла расстаться.
«Чего же вчера было-то?..» — держась рукой за кромку стола, Сережка мучительно напрягал память; голову ломило, словно ее стиснули железным обручем; мысли путались, обрывались; все лицо почему-то саднило. Сережка заглянул в тусклое овальное зеркало, висевшее над отрывным календарем, и удивленно откачнулся — оплывшая левая бровь багрово нависла над глазом. Он пальцем осторожно помял ее, непривычно тугую, и ноющая боль отдала в переносицу.
«Где это меня?.. Как это я?..» Сережка икнул, содрогнувшись всем телом и, болезненно напрягаясь, словно проворачивая тугие заржавевшие шестерни, подумал: «С таким фонарем в школу лучше не показываться. Отсижусь!» Он знал, что уговорит мать и та напишет слезную оправдательную записку (такое уже не раз было) классной руководительнице, которая охотно ей поверит, поскольку привыкла к постоянным болезням Сережки.
«Чего же вчера было-то?» Зябко прошлепав босыми ногами по холодному полу, Сережка нырнул под одеяло; зажмурившись от удовольствия, вытянулся — постель хранила его тепло. Робкая, едва проклюнувшаяся тревога шевельнулась в самой глубине души; по телу пробежали колючие мурашки. Сережка закрыл глаза — из темноты, кружась, кувыркаясь, выпрыгивали слепящие шары, разрывающиеся огненные круги, какие-то шифры… «Контрольная… сегодня контрольная!» — вспомнил Сережка, и в памяти, словно она была заморожена, а теперь неторопко оттаивала, стали возникать подробности, детали; из них, как из разноцветной мозаики, по кусочкам складывался вчерашний день.
На носу была контрольная из гороно, и Сережка до самого вечера просидел, уткнувшись в учебник математики.
— То не учится, не учится, а то засядет! — ворчливо выговорила мать; сын то и дело болел, быстро уставал; через подруг, через знакомых она узнавала адреса врачей и по субботам вела Сережку куда-нибудь на другой конец города, вталкивала в квартиру, сладко пахнущую сдобой или духами, и почти с порога, плача и причитая, что он у нее — единственный сын, умоляла посмотреть Сережку; смущая врачей, обещала, что в долгу не останется, и они чаще всего отказывались от новеньких хрустящих трешек: их Анна Тимофеевна специально обменивала у знакомой кассирши, поскольку считала, что новые деньги брать приятнее.
Словно сговорившись, врачи предлагали «удалить гланды». Суетливая, как бы постоянно чем-то напуганная, Анна Тимофеевна при слове «операция» протяжно ойкала; хотя ей много раз объясняли, что гланды удаляют даже двухлетним детям, упорно не соглашалась. «Береженого бог бережет!» — приговаривала она и, отказывая себе во всем, покупала на базаре шерстяные носки и толстые свитера ручной вязки. И все же Сережка, не вышедший ни ростом, ни статью, большеголовый, за что и прозвали во дворе Гвоздиком, болел часто; неделями кашлял, сопливился; без воздуха кожа на его лице становилась похожей на желтовато-серую оберточную бумагу. Пугаясь, мать по чьему-то совету смешивала какао, мед и нутряное свиное сало; давясь, Сережка натощак глотал жирное приторное месиво, но, вопреки ожиданиям, не наливался румяной полнотой.
Зарплаты уборщицы Анне Тимофеевне не хватало, и, чтобы Сережка ел и пил не хуже других, она убирала еще лабораторию в соседнем с заводом институте и дома почти не бывала; уставала до ломоты в руках и пояснице и не могла удержать слез, если сын, словно бы между прочим, говорил: «Ты бы полежала, ма, отдохнула, что ли…» Анне Тимофеевне хотелось видеть Сережку отличником, в то же время ее пугало, как бы он не надорвался. «Какая жизнь без здоровья!» — со страхом думала она и завидовала тем матерям, сыновья которых носились по двору, откормленные, горластые, уже заглядывающиеся на девочек.
Сережка собрал портфель, разминаясь, помахал руками и, потянув воздух носом, по пряному запаху догадался, что мать снова ходила к знакомой кассирше в продовольственный магазин; унижаясь, просила «дефицитных консервов», и та (он однажды был у нее вместе с матерью) с брезгливостью сунула газетный сверток, отказавшись от переплаты, поскольку Анна Тимофеевна считала ее школьной подругой, ласково называла Дашей, и кассирша с выщипанными бровями, крикливо накрашенным ртом непривычно стыдилась себя прежней, которую почти забыла.
— Тресковую печеночку тетя Даша удружила. Завтра ряпушки в масле поедим… — Анна Тимофеевна кусок за куском подкладывала сыну бежевые ломтики печени и, оправдываясь, приговаривала: — А что делать, Сереженька, а что делать… Тебе для здоровья надо рыбки. Врачи говорили… Да ты тетю Дашу совсем не знаешь. Она добрая. Ее работа спортила. Попробуй-ка целый день на кассе посиди! Покупатели капризные. Все нервы повыдергают!..
Наскоро перекусив, Сережка вышел во двор.
Вечерело. В деревянной голубой беседке, неестественно опрятной среди мусора, накопившегося за долгую зиму в снежных сотах, а с вешним солнцем разом вытаявшего, сидели Виктор Чапин и Генка Быков. Закинув жердистые ноги на ажурные перильца, Виктор еле помещался в дощатой клетке домика, построенного для малышни; казалось, он упал сюда сверху, а уже потом нахлобучил фанерную крышу в виде ромашки.
Щекастый Генка с черными пуговками глаз, очень на хомяка похожий, кивком поприветствовал Сережку. А Виктор Чапин, или Чап, как звали его во дворе и что ему нравилось, даже не посмотрел в его сторону; прикрыв глаза, он с завораживающей ленцой перебирал струны гитары, облепленной переводными картинками белозубых брюнеток, голубоглазых блондинок. Иногда, поддавшись настроению, Чап тихонько напевал одним голосом.
Генка Быков, Быча, Бычок, Бочка, моргая колкими, глуповатыми глазками, млел, слушая неспешное пенье Чапа; он мог часами сидеть в каком-то сладком оцепенении; его обволакивали, убаюкивали тихие тягучие аккорды. Чап для себя всегда пел что-нибудь грустное, сентиментальное, а для публики с хрипотцой выдавал Высоцкого или блатные песенки. Сережке он больше нравился таким вот, одиноким; казалось, что его съедает тоска по чему-то настоящему, в чем он боится признаться даже себе и уже совсем не хочет, чтобы об этом узнали другие; тоска болела в нем, и о ней Чап пел, лишь когда был один или при Генке и Сережке. Он считал их малолетками. Сережка не подавал виду, но втайне гордился тем, что понимает Чапа, и все же его пенье, похожее на монотонное поскуливание, казалось ему наивным, даже смешным; оно приедалось, и Сережка, думая о своем, смотрел то на воробьев, дерущихся из-за хлебной корки, то на красноватые от закатного солнца, по-мартовски огромные сосульки, вот-вот готовые сорваться вниз, и не решался заговорить с Генкой — боялся помешать Чапу. В его компании каждый знал свое место.
— Привет, чуваки! — метеором ворвался во двор Николай Данилин; с ходу поддал ногой пустую консервную банку, и она с грохотом покатилась мимо старушек, сидевших на лавочках возле подъезда. — Бабули! — озорно подмигнул он. — Собирать металлолом полезнее, чем сплетни. — Захохотал, довольный тем, что так к месту вставил расхожий афоризм Чапа. В спину Николаю понеслись угрозы и проклятья, похожие на гусиное шипенье. Он шел, немного переваливаясь с боку на бок и покачивая белесой копной вьющихся волос.
— Анжела, извинись!
Сережка, Генка и даже Чап посмотрели под арку, соединявшую соседние дома. Сунув руки в карманы длинного кожаного пальто, незнакомый парень исподлобья глядел на Николая; изрядно потертое, но перешитое по моде пальто плотно облегало атлетическую фигуру незнакомца, и он напоминал детектива.
— Бабули!.. Я чего? Я — ничего… — извинительно улыбнулся Николай. — Мать у меня — отсталая женщина. Отец — алкоголик. Бабушка не дожила до светлого дня моего рождения… Бабули, может, кто надо мной шефство возьмет? — Данилин потешно приоткрыл рот; старушки, сбитые с толку столь неожиданным поворотом событий, недоверчиво переглядывались, не знали, как себя вести. — Эх, бабули, вам бы только поругать, пожрать да поспать три раза на день! — зло пристыдил Николай и кивнул в сторону беседки: — Пойду к хулиганам. Они хоть сигареткой угостят, а от вас слова доброго не услышишь.
— Иди-иди, мазурик!.. Ишь речистый какой!.. Обормот! — затараторили старушки.
— Анжела, и чего ты все со старухами кокетничаешь? — Чап снисходительно потрепал Данилина по плечу.
— Воспитываю… Знакомьтесь, чуваки. Комиссар! — Николай представил парня в кожаном пальто.
Генка и Сережка с напускным безразличием по очереди протянули руку парню; они привыкли, что каждый вечер в компанию Чапа приходил кто-нибудь новенький. Комиссар стоял перед ними, самоуверенно прищурясь, тяжелый и монолитный; на улице он бы даже не посмотрел на них, а тут, во дворе, они были представителями компании Чапа, и хотел он того или нет, но вынужден был с ними считаться и принимал их безразличие как должное.