Сибирь, Сибирь... - Валентин Распутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Иркутске остались могилы Григория Шелихова, декабристов Муханова, Панова и Поджио, Екатерины Трубецкой с детьми, местных уроженцев и знаменитых деятелей русской дореволюционной мысли — А. П. Щапова, историка, писателя и этнографа, и публициста М. В. Загоскина. Могилы адмирала Колчака, как известно, нет, но дни свои он окончил также в Иркутске.
Иркутску есть что помнить и достанет что передать потомкам из истории своей и старины, если мы, пришедшие теперь на смену многим поколениям, создававшим ему благородную славу, разумно и твердо, во имя памяти о себе, отнесемся к минувшему и сохраним то, что еще осталось. Как бы не чтили и ни прославляли мы наше время и общество, нельзя забывать, что они невозможны были без прошлого, без тех, кто трудами и подвижничеством, мученичеством и борьбой установил нас в жизни и дал родину, которой мы вправе гордиться. Пережитое не может быть темным — темно будущее, когда сдвинуто со своего места прошлое и когда настоящее, не имея твердого основания, требует подпорок[email protected]дата
1991
ГОРНЫЙ АЛТАЙ
ВзглядВеличие человека — в увеличении его благодетельных способностей, многосильность и яркость внутреннего завода. Величие земли — внешний покрой, ее «богоделанность» и благолепие в широких и неповторимых движениях. Всевышний еще до сотворения земли должен был замыслить человека — чтобы было кому любоваться и наслаждаться его работой. С этого должен был начинаться человек, на этом возрастать его чувственность и нравственность.
Что делать! — мы оказались плохими, бедными зрителями. То, что предлагает природа, находит в нас слабый отзвук. И не от высокомерия, не от плебейства — не о том сейчас речь, хотя и они появились как результат общей неразвитости и укороченности чувств, их малой проникновенности и проницательности в глубь красоты и величия. Еще Н. М. Карамзин, один из самых замечательных русских проницателей, требовал: «Дайте нам чувство, а не теорию». Но требовал с опозданием. С тех пор чувство понизилось и материализовалось еще больше.
Когда впервые увидел я Белуху во всем ее вольном, мощном и суровом лепии, я испытал только растерянность, больше ничего. Я все видел, это была редкая удача, когда Белуха открылась с именинным выходом, — и не мог назвать, что я видел. Ни слов не хватало, ни чувств, ни движений души — все спятилось и замерло безголосо перед этой властительной осиянностью, возвышенной в такой крепости и цельности, что из нее невозможно было соскрести ни одного камешка или взблеска, которые удалось бы обозначить словом. Не от подобной ли растерянности, испытываемой не раз и не два, и сложилось у алтайцев поверье, что на Белуху смотреть нельзя.
В тот же день в краеведческом музее в селе Верх-Уймон я прочитал слова художника Е. Мейера, бывшего спутником П. Чихачева в его экспедиции по Горному Алтаю в 1842 году, и почувствовал некоторое самолюбивое облегчение оттого, что и тогда, полтораста лет назад, когда человек был намного родней природе, им владело то же бессилие перед ее изображением.
«С трудом переводя дух, взобрался я на вершину и задрожал от восторга… — пишет Мейер. — Вдали, подобно океану, оледеневшему в буре, блистали вечные льды, меж которых, теряясь в светлом голубоватом тоне неба, зубчатым великаном поднимались Катунские столбы. В ущельях змеями вились туманы. Но где слова, где краски, чтобы передать эту картину?! Напрасно ломаешь голову, напрасно ищешь в красках тоны!.. Я посмотрел на все, потом на самого себя — что же я? Невидная песчинка в этом огромном лабиринте!.. Я схватил альбом, но рука дрожала: мне казалось, что я вижу живого Бога, со всею его силой, красотою, и мне стало стыдно, что я, бедный смертный, мечтал передать его образ!»
В предреволюционное и пореволюционное время жил и творил в Сибири замечательный писатель Александр Новоселов, к которому мне, коль взялся я за алтайский гуж, не сдюжить, чтоб не обращаться в этом очерке и впредь. Это был мастер слова не по обозначению профессии, а по обращению со словом, но и он среди гор Алтая забывает о своем чудесном даре и прикусывает язык:
«Мне хотелось молиться этому величию, этой неподдельной красоте, — таково было мое настроение, — да, мне именно хотелось молиться. У человека нет ни красок, ни слов, которыми можно было бы передать величие природы. Самое лучшее описание будет только — мертвое слово».
У людей прошлого в безвыходном положении оставалась молитва. Нам, самоуверенным до самозванности в собственном величии, надлежит обходиться без нее и искать другие пути: или воспалять слово, или пригашать взгляд. Конечно, последнее легче. Сколько, сколько раз за время своих поездок на Алтай, завороженный окружающим меня природным волшебством, лихорадочно перебирал я, что могло бы во мне хоть в слабой мере ответствовать его содержанию, и всякий раз беспомощно оцепеневал. Язык мой — крест мой. Тяжкий, непосильный.
И поднять его в горы Алтая, чтоб рассказать о них, так и не удалось. И я не знаю пока никого, кому бы удалось. Горы Алтая для художника все еще остаются сном — чудесным и неземным, сотканным из предсказаний, предчувствий и предвестий, из соблазнительных обещаний и приманов. Для художника они остаются сном, для каждого же из нас они могут быть последним предповоротным воспоминанием о крае, с которого при правильных трудах просматривался рай земной.
Дань даниМы рассчитывали вылететь с утра, но поднялись в воздух только в четвертом часу. Вертолет арендовало управление строящихся ГЭС, и с нами летел директор этих ГЭС Юрий Иванович Ташпоков, среднелетый симпатичный алтаец, как и все алтайцы, немногословный, вслушивающийся и всматривающийся, но в принятом решении становящийся упрямым. До назначения на эту должность он немало поездил по свету, и всюду, где по своей профессии гидростроителя бывал, реки начинали крутить турбины. Надо ли удивляться, что Юрий Иванович не сомневается, что в этом и состоит основная служба рек, в том числе его родной Катуни, которая до сих пор не работала, а пустотечила.
В то лето страсти вокруг Катуни бушевали сильней, чем вода в ее ущельях и проранах. В Москве, Ленинграде, Новосибирске, Барнауле, Бийске действовали общественные группы, доказывающие, что гидростанции на Катуни строить нельзя, что они принесут непоправимый вред реке и краю. Это, впрочем, и не нуждалось в особых доказательствах: там, где ставятся плотины и взбухают водохранилища, река перестает быть рекой и превращается в обезображенную и вымученную тягловую силу. Ни рыбы потом в этой реке, ни воды, ни красоты. Энергия потянет промышленность, для промышленности потребуется новая энергия, затем опять промышленность — и так до тех пор, пока поминай как звали Катунь, ее берега и далекие забрежья.
Ни оракулом, ни специалистом быть не надо, чтобы предсказать подобную судьбу: отечественная практика показывает, что иначе у нас не бывает. Те, кто в союзники гидростроителям берет Н. К. Рериха, упоминавшего алтайские «гремящие реки, зовущие к электрификации», забывают, что Рерих с нашей практикой не был знаком, не то наверняка поостерегся бы во имя будущности этого края, с которым он связывал особые надежды человечества, вслушиваться в электрификационный зов. Что тогда, шестьдесят с лишним лет назад во время экспедиции семьи Рерихов через Алтай, представлялось бессомненным благом, а затраты, как, впрочем, и всякие затраты, выходящие за карман, могли остановить достижение этого блага, теперь переиначилось: целью министерства сделались выгодные ему затратные усилия, и свои армии оно соглашается двигать лишь туда, где можно всласть, не считаясь с потребностями края, а захватывая позицию за позицией, широким фронтом вести боевые действия. Что строительство напоминает боевые действия и войну — не из страсти к сильным сравнениям, ими пользуются давно и правильно, и там, где проходит армада гидростроителей, в природе остаются неизлечимые разрушения.
Во все дни, пока мы с барнаульским писателем Евгением Гущиным жили в Горно-Алтайске, к нам приходил по вечерам второй секретарь обкома партии Валерий Иванович Чаптанов. До поздней ночи мы только о том и спорили, что дадут Горному Алтаю ГЭС на Катуни. Довод Валерия Ивановича был: край нужно развивать, он и без того отстал в экономике, жилищном строительстве, в социальных удобствах, все идут вперед, а мы давно топчемся на месте и движение без собственной энергетики невозможно. Мы отвечали: грех великий превращать Горный Алтай в обычный промышленный район, его служба и дружба в другом — сохранить свою красоту и чистоту, которые уже завтра будут стоить денег, а послезавтра — самой жизни. За понюх алтайского воздуха, за погляд его природной сказки, за послух ветра в кедрачах и звона горных речек, за один лишь побыв среди всего этого, не изжамканного колесами индустриализации, человек что угодно отдаст и скажет спасибо.