Василий I. Книга 2 - Борис Дедюхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, нет! — решительно возразил Андрей и даже сделал неверное движение рукой, отчего на лике Авеля возле губ образовалась горестная складка. — Авель кровавые жертвы приносил, а убийца его — бескровные, плоды земледелия, взлелеянные дождем и солнцем, не дивно ли?.. И скажи, великий князь, кто на кого первым ратью идет: земледелец ли на кочевника или же скотоводы кочующие на оседлых хрестьян?
Василий был ошеломлен вопросами изографа, даже головную боль почувствовал, словно бы его и впрямь тяжким мечом или дубинкой Каиновой по шелому ударили.
— Вот и я думаю все, прав ли Феофан? Может, он один на всем белом свете сумел проникнуть за тайную завесу, увидеть то, чего никому больше не дано? — Андрей продолжал машинально подправлять рисунок, затем, еще раз всмотревшись в лик Авеля, вдруг решительно замазал его, превратив в сплошной черный круг. Нет, не может того быть, не должно!
Василий опять не нашел, что сказать, спросил после продолжительного молчания:
— Это Авель, а как другие лики у Феофана?
Андрей очень хорошо понял суть вопроса, ответил со вздохом сокрушения:
— То-то и оно… Хоть немощна человеческая плоть у его отшельников, мучеников и праведников, однако великие страсти обуревают ими, в очах у них напряжение нечеловеческое, буйный, душу раздирающий порыв… И нет, не можно, не должно это!
Последние слова Андрей произнес хоть и не повышая голоса, но словно бы споря с невидимым собеседником, словно бы обличая самого Феофана.
— А хочешь по святым местам пойти, гроб Господен увидеть в Иерусалиме, церковь в Вифлееме с пещерою, в которой Спаситель родился, Назарет?
Андрей просиял лицом.
— Я и сам все тайно об этом мечтал… Сяду перед чистой доской, а работа на ум не идет, думаю: а как иконостас в Святой Софии в Константинополе, такой же, как мы снаряжаем?.. Опочивать в келье лягу, все чудится мне, что в Афонском монастыре я, а не в Андроникове на Москве… И в Риме хочется побывать, и в Афинах, да и Киев достославный надобно посетить, дабы лицезреть работу и греков, и первого русского художника — инока Алипия…
— Одна икона его письма у нас в Успенском соборе…
— Одна — что?.. Если одного только Авеля из всего Феофанова письма знать… Хотя… — Андрей опять опечалился.
— Поезжай, а вернешься, Благовещенский собор новый будем строить, да? — думал Василий ободрить и порадовать этими словами художника, но тот в еще большую задумчивость и грусть погрузился, ответил неохотно, вяло.
— Если вразумит Господь…
— Вразумит, вразумит! И знаешь, — увлекся опять Василий, — поедем вместе. Я вот к Тохтамышу собираюсь, наверное, он в Кафе будет, не в Сарае. А там ты дальше уж один.
— О да, княже, да! Феофан ведь и в Кафе работал, и в других местах Таврии! Благодарствую, великий князь! Пока сбираемся в дорогу, я повалушу и сени[46] изукрашивать закончу, а может, еще и Священное Евангелие разрисую, видел я в Чудовом, что писец-каллиграф для тебя переписывает а боярин Кошка басманную ковань по серебру делает — знатная работа. Ну, да и я бы не хуже заглавные буквицы да красные строки сделал, а-а, великий князь?
— Хорошо, Андрей, повелю Кошке все листы от переписчика брать и тебе приносить. Может, еще и несколько досок для моей молельной палаты напишешь, а то после пожара… — Василий не закончил речь увидев, как снова опечалился Андрей, как потупился он по-журавлиному и посмотрел взглядом жалким и умоляющим.
Взгляд этот долго преследовал Василия. Да и весь разговор очень хорошо помнился.
На великой крестопоклонной вечерне Василий творил вместе со всеми молитву, видел, как иерей выносил из алтаря украшенный живыми цветами святой крест, чтобы возложить его на аналой, на покрытое покровцом блюдо, повторял слова тропаря «Спаси, Господи, люди Твоя», а сам все пытался понять: случайно ли Андрей Рублев стал говорить об Авеле или же какую-то потайную цель преследовал? Как странно то, что история людей началась с братоубийства… И неужто так: весь род людской произошел от человекоубийцы?.. Потом Ромул брата-близнеца Рема убил… А наш Святополк Окаянный! И случайно ли, что на Руси вопреки протесту византийских митрополитов убиенные братья Борис и Глеб возведены в святые, хотя и не были мучениками за Христа, а пали жертвами в княжеской усобице, явив миру совершенно новый, чисто русский тип святых страстотерпцев — людей, претерпевших страсти.
После вечерни Василий обычно покидал храм через крытые переходы, ведшие в княжеский дворец, а нынче изменил обыкновению вышел со всеми молящимися на паперть.
Зимний день рано осмерк. Вьюга улеглась, залепленные снегом Благовещенский и Архангельский храмы были белы, как новокрещеные младенцы. Так же смотрелись в темноте и теремные башенки великокняжеского дворца.
Небо было в редкой наволочи туч, через которые пробиралась, спеша куда-то в полуденную часть света, полная луна. На желтом ее, словно бы насквозь просвечиваемом, круглом диске отчетливо видна была тень Каина, несущего вязанку хвороста.
3На левом клиросе собора пели по-гречески, Феофан было и занял место в северном нефе, но затем раздумал стоять службу розно от Андрея и перешел в правое крылосо, где церковный причт вел литургию на русском языке.
Феофан всегда и везде — писал ли он фрески, просто ли шел по улице — обращал на себя внимание резкостью и размашистостью жестов, беспокойством поведения, таким он был и на богослужении — поклоны клал глубокие, руки вздымал высокоторжественно, несколько даже картинно, так что иные из прихожан с любопытством косились на него. Андрей стоял в молитвенной позе, тихой и кроткой, слова обращения своего к Господу произносил вполголоса, хотя и чисторечиво. Но уже во время проскомидии он почувствовал, что его рассредоточивает и мешает совершенно предаться любимой молитве неотступный взгляд, обращенный на него со стороны притвора — там, в предхрамии, отдельно от мужчин стояли за богослужением женщины, разноликие и разного возраста, но все в одинаковых белых платках, все одинаково истово преклонившиеся в молитве. И даже, наверное, поп с дьяконом не выделяли среди них ту одну, которая не столько на них да на иконостас возносила свои очи, сколько на темно-русую голову стоявшего у амвона вполоборота к ней молодого инока. Но Андрей сразу почувствовал на себе ее взгляд, не оглядываясь понял, кому принадлежит он — Живане, конечно же…
Встречает его как бы невзначай и на крытом переходе из великокняжеской повалуши в собор, где мостовая из дубовых плашек столь узка, что только двоим и можно разойтись, и на тесной тропинке меж сугробами через Яузу, где никак уж не разминуться, и на паперти, где тоже ведь не отвернешься в сторону. И сейчас, конечно, взгляд ее ореховых прищуренных глаз все тот же, ничего не требующий и даже словно бы и не ждущий ничего, только вопрошающий. О чем? И как уйти от него?..
Словно бы душно стало в церкви — то ли от жара горящих свечей, ладана и дыхания молящихся, то ли от суетности, неуместности тех забот, что завладели вдруг Андреем. Чтобы оградить себя от них, он нарочито усилил голос, так что теперь и Феофан мог слышать.
— В тебе есть власть, жить нам или умерети. Уложи гнев, милостиве, его же достойны есмь поделом нашим… Отнеле же бо благопризрение твое на нас, благоденствуем, аще ли с яростию призриши, ищезнем, яко утренняя роса… Сущая в работе, в пленении, в заточении, в путех, в плавании, в темницех, в алкоте и жажде и в наготе вся помилуй, вся утеши, вся обрадуй, радость творя им, и телесную и душевную…
Взгляд Живаны чувствовал на себе Андрей до конца службы, а когда потом вышли с Феофаном на паперть, тайно вздохнул и подумал, что он нынче уж не встретится с ней лицом к лицу.
Пересекли заметенную, в сугробах площадь и, обогнув храм Архангела Михаила, через Константино-Еленинские ворота направились по улице Великой мимо церкви Николы Мокрого. А возле следующей церкви — Зачатья Анны на Мокром конце — поравнялась с ними женка в заячьем торлопе. Поравнялась и встала в колеблющемся свете факелов (два челядина у входа в храм держали в руках длинные шесты, на верхних концах которых жарко полыхало в медных чашах масло). Андрей с Феофаном сразу узнали ее, остановились, переглянувшись: она — Живана! Но странно: не досаду и раздражение, но тихую радость ощутил в своем сердце Андрей и подумал даже, что неудовольствие и беспокойство переживал бы он в том случае, если бы она не встретилась, не пришла… «Рассеянный ум мой собери, Господи, и оледеневшее сердце очисти, яко Петру, дай мне покаяние, яко мытарю — воздыхание и якоже блуднице — слезы», — помолился он тайно, обратив взор на храм Анны, давшей жизнь дочери своей — Пречистой Деве Марии.
А Живана тем временем высвободила тонкую белую десницу из рукава[47], придерживая его одной левой рукой, осенила себя крестом: