Три солдата - Джон Пассос
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдруг он понял, что стонет. Его сознание целиком погрузилось в странный ритм собственных стонов. Из всего его тела жили только одни ноги и что-то в горле, стонавшее без конца. Это поглощало его целиком. Около него двигались белые фигуры; мелькали волосатые человеческие руки; какие-то огни то вспыхивали, то исчезали; странные запахи проникали через его нос и циркулировали по всему телу, но ничто не могло отвлечь его внимания от однотонной мелодии собственных стонов.
Дождь капал ему в лицо. Он задвигал из стороны в сторону головой и вдруг снова пришел в сознание. Рот его был сух, как кожа; он высунул язык, чтобы поймать несколько дождевых капель. Его резко встряхнуло на носилках. Он осторожно поднял голову, чувствуя необыкновенное наслаждение от сознания, что может еще двигать ею.
– Голову вниз! – прорычал голос около него.
Он увидел спину человека в блестящем мокром дождевике у конца повозок.
– А вы поосторожнее с моей ногой… – Он почувствовал, что снова начал беспрерывно стонать.
Вдруг носилки накренились, голова его прижалась к перекладине, и он увидел над собой деревянный потолок с облупившейся местами белой штукатуркой. Он чувствовал запах бензина и слышал шум машины. Эндрюс попытался вспомнить, сколько времени прошло с тех пор, как он смотрел на головастиков в луже. Ему живо представилась лужа с ее зеленоватой глинистой водой и маленькие треугольные головки лягушек. Но это казалось таким же далеким, как воспоминание детства. Вся его прежняя жизнь не была такой длинной, как время, прошедшее с той минуты, как тронулся автомобиль. Он трясся и качался, изо всех сил цепляясь руками за края носилок. Боль в ноге все усиливалась, и все остальное тело содрогалось от нее. Откуда-то снизу раздавался хриплый голос, вскрикивавший при каждой встряске санитарного автомобиля. Эндрюс боролся, сколько мог, с желанием застонать, но под конец сдался и снова погрузился в однообразный ритм своих стонов.
Дождь опять на мгновение закапал ему на лицо. Затем тело его снова прикрыли. Перед его глазами заколебался ряд домов, красноватых деревьев и труб, торчавших на свинцовом небе; их немедленно заменили потолок и свод лестницы. Эндрюс все еще тихо стонал, но глаза его с внезапным интересом приковались к резным розеткам кессонов и к щитам с гербами, составлявшим центр каждой части потолка. Потом он перевел их на лицо человека, который нес нижний конец носилок. Это было белое лицо с прыщами вокруг рта и добродушными водянисто-голубыми глазами. Эндрюс взглянул ему в глаза и попытался улыбнуться, но человек, несший носилки, не смотрел на него.
Наконец, после новых бесконечных часов тряски на носилках, заполненных агонией стонов и боли, чьи-то руки овладели им, грубо сорвали с него одежду и подняли на койку, где он и остался лежать, вдыхая освежающий запах дезинфекции, исходивший от постельного белья. Над головой он слышал голоса:
– Эта рана на ноге совсем не так уж плоха… Я думал, по вашим словам, что придется ампутировать…
– Что же это с ним, в таком случае?
– Может быть, контузия…
У Эндрюса выступил от ужаса холодный пот. Он лежал совсем тихо, закрыв глаза. Судороги возмущения одна за другой пробегали по его телу. Нет, они еще не сломили его, он все еще владеет своими нервами, твердил он про себя. Однако он чувствовал, что руки его, сжатые на животе, дрожали. Боль в ногах потонула в охватившем его страхе; он отчаянно старался сосредоточить свои мысли на чем-нибудь вне самого себя. Он пытался думать о какой-нибудь мелодии, напевать себе что-нибудь, но снова слышал в ушах только пронзительный голос, который, как ему казалось, пел над ним уже месяцы и годы.
Этот голос, выкрикивающий искаженную мелодию, и боль в ногах странно смешивались, пока не слились в одно, и боль стала казаться лишь вибрацией сводящей с Ума мелодии.
Он открыл глаза. Темнота, переходящая в слабый желтоватый свет. Он торопливо начал знакомиться с состоянием своего тела; пошевелил головой и руками. Он чувствовал себя освеженным и очень слабым, но спокойным; должно быть, он проспал очень долго. Он провел своей жесткой, грязной рукой по лицу. Кожа показалась ему мягкой и прохладной. Эндрюс прижался щекой к подушке и почувствовал, что радостно улыбается, сам не зная почему.
Царица Савская[42] держала зонтик, увешанный маленькими алыми колокольчиками, которые издавали освежающий звон, когда она подходила к нему. Волосы ее были уложены в высокую прическу, покрытую густым слоем голубой ирисовой пудры, а на длинном шлейфе, конец которого держала обезьяна, были вышиты пестрыми цветами знаки Зодиака. Но это была не царица Савская, а сестра милосердия, лица которой он не мог разглядеть в темноте. Она ловким привычным движением подсунула ему под голову одну руку и дала выпить из стакана, не глядя на него. Он сказал «благодарю вас» своим обычным голосом, который поразил его в тишине, но она отошла не отвечая, и он увидел, что это звенел поднос, уставленный стаканами, когда она подходила к нему.
Когда она молча подошла к следующей койке, держа перед собой поднос со стаканами, Эндрюс, несмотря на темноту, заметил полные сознания собственного достоинства движения сестры. Он повернул голову на подушке, чтобы посмотреть, как она бережно подсовывала руку под голову следующего больного, чтобы напоить его.
«Девственница, – сказал он себе, – настоящая девственница». И он почувствовал, что слегка посмеивается, несмотря на приступ боли в ногах. Ему казалось, будто ум его внезапно пробудился от долгого оцепенения. Чары уныния, угнетавшие его целые месяцы, теперь рассеялись совершенно. Он был свободен. Ему пришла в голову радостная мысль, что покуда он будет лежать на этой койке в госпитале, никто не станет выкрикивать ему приказаний. Никто не прикажет ему вычистить винтовку, ему не нужно будет отдавать честь, ему не придется беспокоиться о том, чтобы понравиться сержанту. Он будет лежать здесь целыми днями, передумывая свои собственные мысли. Быть может, его ранение окажется настолько серьезным, что он будет освобожден из армии. От этой мысли сердце его забилось, как безумное. Это означало, что он, который считал себя погибшим, который позволил без сопротивления втоптать себя в тину рабства, который не видел другого исхода из этой каторги, кроме смерти, будет жить. Он, Джон Эндрюс, будет жить!
И теперь казалось непостижимым, что он мог когда-то сдаться, что он позволил все перемалывающей дисциплине одолеть его, расправиться с ним по-своему. Он почувствовал себя снова живущим, каким он был до той минуты, когда жизнь его внезапно очутилась в тупике, до того как он сделался рабом среди рабов. Он вспомнил сад, где сиживал в детстве, грезя под миртовым кустом в жужжащий летний день, когда вокруг шелестели и золотились в зное маисовые поля. Он вспомнил тот день, когда он стоял голый посреди пустой комнаты, в то время как сержант ощупывал и измерял его. Он старался вспомнить, когда это было. Возможно ли, что с тех пор прошел только год? Однако этот год вымарал все другие годы его жизни. Но теперь он начнет жить сызнова. Он бросит это трусливое раболепие перед внешней силой. Он будет самим собой, несмотря ни на что.
Боль в ногах постепенно сосредоточивалась в ранах. Некоторое время он боролся с ней, чтобы продолжать думать дальше, но беспрерывное дерганье в ранах отдавалось в его мозгу. Несмотря на отчаянное желание привести в порядок свои бледные воспоминания, чтобы хоть слабо восстановить все, что было яркого и красивого в его жизни, создать себе новую опору для противодействия миру, опору, с которой он мог бы начать жить сызнова, он опять превращался в ноющий кусок истерзанной плоти. Он начал стонать.
Холодный стальной серый свет просачивался в палату, поглощая желтоватый блеск, который сначала порозовел, а затем совершенно исчез. Эндрюс начал различать против себя ряд коек и темные балки потолка над головой. «Должно быть, это очень старый дом», – сказал он себе, и мысль эта смутно взволновала его. Странно, что ему вспоминалась вдруг царица Савская… Прошла уже вечность с тех пор, как он думал обо всем этом. От девушки на перекрестке, поющей под уличным фонарем, до патрицианки, обрывающей лепестки роз с высоты своих носилок, – все полуразгаданные сны, грезы и все образы человеческого желания… Это была царица Савская. Он прошептал вслух слова:
– La Reine de Saba, la Reine de Saba…[43] – И с трепетом сладостного предвкушения, какой ему случалось испытывать в раннем детстве накануне Рождества в ожидании новых предстоящих радостей, Эндрюс положил голову на руку и спокойно заснул.
– Уж это только лягушатники могут сделать из такого места госпиталь, – сказал санитар.
Он стоял лицом к койкам, широко раздвинув ноги, уперев руки в бока и обращаясь ко всем, кто чувствовал себя достаточно хорошо, чтобы слушать.