Цель поэзии. Статьи, рецензии, заметки, выступления - Алексей Давидович Алёхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Без этого глубокого отзвука – нередко уводящего поэта в очень далекие края, скажем, от «хо́лмов Грузии», окутанных ночною мглой, – к воспоминанию о сердечной привязанности прошлых лет, – картинка так и остается картинкой. Заблуждение, что поэт может «набраться впечатлений», очень живуче. С той разницей, что советский стихотворец привозил из своих «творческих командировок» что-то вроде иллюстрированного репортажа, а нынешний – набор туристических открыток с видами курортов и достопримечательностей. Даже и само перемещение из точки в точку породило такой обильный корпус железнодорожных стихов с вечно звякающей в стакане ложечкой, что ими можно выложить всю Транссибирскую магистраль, от Москвы до Владивостока.
Парадокс в том, что и тут мелкие и незначительные детали чаще оказываются более продуктивными, чем откровенная экзотика и чудеса света. Сдается, что слишком яркие впечатления, усиленные внутренним словесным эхом, способны настолько увлечь, что застят собственно поэтические смыслы и порождают их иллюзию.
С этим мы сталкиваемся даже у великих и любимых поэтов. Взять хотя бы два написанных с разницей ровно в год и состоящих один из двенадцати, а другой из тринадцати фрагментов путевых цикла: мандельштамовский армянский («Армения», 1930) и пастернаковский грузинский («Волны», 1931). И тот и другой написаны великим слогом. И все же, боюсь, так и остаются (мандельштамовский – целиком, пастернаковский – на три четверти) великолепными, пусть даже и образцовыми, «картинками».
У первого – бесконечным умножением поразивших его орущих горных камней, «гончарных» равнин, угловатой архитектуры и библейского быта. У второго – столь же бесконечной чередой набегающих на гальчатый берег, как вафли, волн и обрамивших его «заваривших кашу» горных кряжей.
Как раз избыточность и монотонность – пусть, безупречно ярких – эпизодов и оставляет ощущение полуфабриката: выдает отсутствие ведущей строгий отбор поэтической идеи.
Примечательно, что по крайней мере Пастернак о соблазнах сырого потока впечатлений думал и незадолго перед тем декларировал в частном письме новый «тон выраженья», вытекающий теперь «не из восприимчивости лирика, не из преобладанья одного рода реальных впечатлений» (курсивы Б. П.). Но ослепительная реальность, умноженная свежей любовью, пересилила.
Поэтический замысел довольно точно определяет объем произведения. «Затянутое» стихотворение не то, что просто «длинно», а то, чья поэтическая идея не требует такого количества слов. Никому не придет в голову назвать затянутой 89-строчную пушкинскую «Осень», и не потому, что она имеет подзаголовок «Отрывок» и обрывается чередою точек. И в то же время мы видим множество популярных ныне трехстиший, весь поэтический смысл которых – притом что существующий – болтается в этой лаковой коробочке, как лесной орех. Его бы упаковать в тесную скорлупу двустишия, а то и в однострок.
Но частью протяженность стихотворения зависит и от способа реализации замысла – от избранной поэтики. Миниатюра (вроде тех, о которых говорилось чуть ранее: «антологическая»), в сущности, состоит из поэтической идеи почти что в голом виде – ее «развертывание» как бы возложено на читателя. И тут уж во многом от него зависит: пробежать ли глазами целую книжку таких маленьких стихов за чашкой кофе – или заглянуть внутрь и пожить немножко в каждом.
Замыслом – хотя довольно редко – может быть и просто красивая мысль. Но не потому, что она мысль (это скорее для трактатов), а потому, что – красивая, по содержанию или (и) по форме: «Как дай вам Бог любимой быть другим».
Один из самых распространенных соблазнов – извлечь поэтическую идею из уже существующей литературы. У этой методы немало приверженцев, условно объединяемых понятием филологической поэзии или даже «филологической школы».
Этим изрядно грешил – в своих рассуждениях – Лев Лосев (хотя и открещивался от самого «филологического» ярлыка). В «Меандре», в похвалу одному из близких себе авторов, он так и заявляет: «Как и всякий настоящий писатель, он подзаряжался не от так называемой жизни, а от литературы». Мысль эта, видимо, сильно его занимала, потому что в другом месте он еще раз повторяет ее, уже цитатой из Мальро: «Художник рисует дерево не потому, что увидел дерево, а потому, что видел, как другой художник нарисовал дерево». Интересно только: а что видел самый первый художник – и не был ли в таком случае только он – художником?
Наверное, все-таки поближе к истине лосевский современник и бывший земляк, утверждавший, что «поэзия: это… не литература, это жизнь, какой она бывает в лучшие мгновения, неважно – счастливые или трагические…» (Кушнер), не говоря уже о знаменитом верленовском приговоре.
А что искать уже найденный клад не в земле, а в музейной витрине, – куда как проще, понятно всякому.
Другое дело, что любое искусство живет в пространстве культуры, в нашем случае – поэтической. И каждое новое стихотворение просто обязано держать в уме все, что было до него, – от «Песни песней» и Катуллова воробышка до сего дня, а в нашем случае – как минимум три века русской поэзии (на самом деле поболе: начиная с домонгольской). И эти старые золотые нити неизменно вплетаются в свежую ткань.
Бывают и вещи, целиком построенные на литературном материале. Ну, как великое мандельштамовское «Домби и сын», вобравшее в себя целый ворох диккенсовских романов. Вот только не они являются предметом поэтического ви́дения, а оставшийся за кадром их вполне живой и, пожалуй что, простодушный читатель.
Справедливости ради, возвращаясь к Лосеву, заметим, что не только собственные его стихи опровергают его же умозрительную теорию, но и вот это из той же книги взятое суждение: «Когда о ком-то говорят: “У него богатое воображение” – то обычно имеют в виду способность выдумывать, фантазировать. Но воображение писателя – другого рода: писатель во-ображает, то есть превращает в образы впечатления жизни, которой он живет». Значит, все-таки жизни, а не литературы.
Когда поэтическая идея уже родилась и воплотилась в стихотворении, она воспринимается чувствительным и подготовленным читателем сразу, нерасчленимо, на лету. Это как любовь с первого взгляда.
Но у людей ведь есть привычка к определенному типу привлекательности, да и не все люди влюбчивы.
Идея может быть очень нова и необычна и поначалу захватывать только самых чувствительных и самых готовых принять ее – немногих.
Обычно это избранные собратья по цеху и чуткий критик. Но первые больше склонны общаться между собой, зато второй обращает свои суждения urbi et orbi. Потому-то критика такой важный соучастник литературы.
Вообще говоря, это тоже скорее искусство, потому что основывается больше на интуиции, чем на точном знании. Ведь доказать тут ничего нельзя. Поэтическая идея не поддается пересказу. Доказательством служит только само произведение, которое и привлекают в сообщники в цитатах.
В сущности, все, чем делится критик, – это своим впечатлением от прочитанного – которым он в идеале и «заражает» других (ну прямо по Л. Толстому).
Подспорьем ему – в