Человек и оружие - Олесь Гончар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пойду! Сама, думаю, сейчас к нему пойду! — продолжала Ольга. — Как была с книжками, с конспектами, так и повернула в корпус, где жили хлопцы. Набралась храбрости, было ужасно стыдно, и все-таки постучала к нему. Он был один. Сидел у стола, как притомившийся косарь или тракторист, который вернулся с поля после тяжелой работы. Дым стоял облаком, и окурков полная тарелка. Он был для меня как в тумане, был — и будто не был. Даже не удивился, что я пришла, и, кажется, не заметил, в каком я настроении. Поднял голову, смотрит на меня сквозь табачный дым, а мысли его где-то далеко, и видел он кого-то другого в тот миг, не меня. До смерти мне обидно стало!.. Я прибежала к нему, готова была на все, а он? О чем, по-вашему, мечтал он в те минуты? О ком были его стихи в раскрытой тетради, что лежала перед ним на столе? Не подозревая моих чувств, он доверчиво, как ребенок, показал мне только что написанное, сам даже прочел несколько стихотворений… О тебе были эти стихи, Марьяна! Я слушала их, и, боже, каких мне стоило усилий, чтобы сдержаться, чтоб не разреветься…
— Видно, я все-таки виновата перед тобой, Ольга, — обняла ее Марьяна. — Но теперь все пойдет по-другому. Я ведь замужняя, мне своих детей нянчить, а тебя я сама сосватаю за него, пускай только возвращаются скорее. Они же возвратятся — не может быть иначе!
— Вдруг там уже письма есть? — сказала Таня с надеждой. — Давай мы тебя, Марьяна, завтра командируем домой на разведку, а?
— Ой, отпустят ли?
— Отпустят. Мы твою норму возьмем на себя.
— Что ж, я готова.
Девчата невольно стали на ходу поправлять волосы, платья: они приближались к полустанку.
Что влечет, манит их сюда каждый вечер? Они и сами боятся себе признаться, что приходят смотреть эшелоны с фронтовиками — ранеными, искалеченными людьми.
Вчера в это же время проходил санитарный поезд. Женщины из совхоза, бегая вдоль вагонов, выкрикивали имена, допытывались, нет ли среди раненых кого-нибудь из близких. Девчата, припадая к окнам в напряженном ожидании, тоже спрашивали, нет ли харьковских студентов, не откликнется ли из вагона знакомый голос… Нет. Пограничники были. Летчики. Колхозники. И даже студент один оказался, но ленинградец, — а университетских не было. То ли в боях, то ли их везут другими дорогами, то ли… Приходили сюда каждый день, но за все время только одна весточка дошла до них из уст раненого пожилого командира, с которым разговорились на перроне. Слышал он про студентов, будто действовали они где-то за Днепром, на белоцерковском направлении, дрались честно. Он так и сказал: честно…
— Ваши или не ваши, не скажу, — рассказывал он, — а только добрая слава о тех студентах по фронту прошла, об их батальоне. С бутылками да гранатами бросались на танки и не пропустили врага.
Сегодня оттуда, со стороны Днепра, снова подходил эшелон. «Может, опять раненых везет?» — переглянулись девчата, торопясь к перрону.
Поезд приближался. Паровоз засвистел так тревожно, словно сам был ранен. Без огней — черный, слепой. Подошел и остановился, вытянувшись далеко за полустанок, в вечернюю степь; и на невысокой насыпи между посадками будто еще одна посадка выросла: весь эшелон был укрыт ветками. Привядшая густая зелень, которой были замаскированы платформы.
На платформах среди станков, труб и болванок — халабуды какие-то, узлы, женщины с детьми.
Слышен тоскливый, причитающий голос какой-то старушки:
— Ой, де ж це воно, той Урал! Там же, кажуть, i баклажани не ростуть, i ми вci, мабуть, померзнем!..
Не успели девчата приглядеться, расспросить, кто едет и откуда, вдруг с одной платформы послышалось:
— Ей-же-ей, то Таня Криворучко! Таня, это ты?
Таня встрепенулась:
— Я!
— Это же наш завод. Разве не узнала? И мама твоя тут!
Будто током Таню ударило.
— Мама?! Где она?
— Где-то там, в хвосте эшелона!.. — кричали с платформы женщины. — Беги спрашивай… А отец еще на заводе остался!
Таня помчалась вдоль эшелона.
— Мама, мама! Это я, Таня! Криворучко Таня! Мама! Где ты? — кричала в сумрак, в железо платформ и бежала дальше, а в это время эшелон тронулся. Тронулся и поплыл маскировочными ветками, разлучая Таню с матерью будто навсегда, навеки. Слышала какие-то выкрики, видела платки женщин в потемках на платформах, и все это были для нее матери, матери…
Эшелон набирал скорость, а Таня все бежала за ним, и, даже когда последний вагон с ветром промчался мимо нее, она и тогда какое-то время летела в степь будто неприкаянная. Споткнувшись, не удержалась, упала на гравий, ободрала колено. Поднялась и, не в силах тронуться с места, стояла, будто в оцепенении. Вот так. Нет дома, нет завода, все на колесах, мама не услышала… Поникнув, стоит, точно беспризорная, за полустанком и только слышит, как удаляется стальной перестук рельсов, как с каждым мгновением все меньше дрожат под ногами шпалы.
Все, что случилось тут, было похоже на сон, тяжкий, невероятный. После разлуки с Богданом для нее это самый страшный удар. Пришла поглядеть раненых, а тебя вот самое ранило, с лету в самое сердце, оглушило, бросило на произвол судьбы. Все собиралась поехать к родителям, откладывала со дня на день, а теперь и ехать некуда, догоняй их теперь… Почему эшелон не постоял еще немножко? Дура она: нужно было броситься, ухватиться за первую попавшуюся ступеньку платформы, потом бы уж разыскала маму… А девчата, а ее Богдан, а университет, куда только и может прийти от него весточка?
Подруги, подбежав к Тане, схватили ее, оттащили в сторону:
— Смотри, вон еще один товарный идет!
Опять задрожала земля — приближается новый эшелон. Этот также затемненный, лишь из трубы паровоза дым вырывается с искрами. На платформах ящики, моторы, станки… Тоже заводской! Может, тато здесь? Или кто из родственников, из соседей? Сядет и поедет с ними!
Вот так, как есть! Или хотя сообщит, что она непременно найдет их, догонит!
Пролетают платформы, прикрытые ветвями родных заводских акаций, пролетают и… не останавливаются. Будто выстреленный, промчался мимо них эшелон, ударил тугим ветром. Кусая губы, Таня стоит на краю насыпи, смотрит вслед. Красный глазок последнего вагона быстро удаляется, гаснет в степи.
— Пошли. — Марьяна подала Тане руку.
— Одна теперь, — прошептала Таня. — Совсем одна…
— Не одна, будем вместе, — прижалась к ней щекой Ольга.
Спустились с насыпи и, снова обнявшись, побрели в вечернюю тишину, где после грохота эшелона, как и раньше, неутомимо нежно стрекочет кузнечиками степь.
32До сих пор, когда Таня думала о войне, ее все же при всей трагичности событий не покидала надежда на какое-то чудо, упование на то, что в один прекрасный день война закончится так же внезапно, как и началась, что каким-то образом будет остановлено ужасное это бедствие, втягивающее в свой круговорот миллионы и миллионы людей. Теперь, после этих эшелонов с днепровскими демонтированными заводами, она поняла окончательно: это были всего лишь наивные фантазии, что ни о каком замирении не может быть и речи. По всему было видно, что борьба эта надолго, борьба не на жизнь, а на смерть, — ей не видно конца. Война, подступая к каждому порогу, разрушила и ее родное надднепровское гнездо. Что будет с мамой? Всю жизнь она не покидала родного города, часто болеет, а теперь вот в дальнюю дорогу на платформе — куда и насколько? А где тато? Где дидусь? Что думают о ней?
Разрушается тот привычный мир, в котором прошло ее детство, гаснут мартены, пустеют цехи, а отец, может, сейчас собственными руками уничтожает то, что сам всю жизнь строил. Нет дома, нет Днепра, не будет больше погожих рассветов с перекличкой заводских гудков. Оглядываясь в прошлое, Таня видела там жизнь, залитую светом юности, жизнь, которая во всей ценности и красоте предстала перед нею только сейчас. Знала ее, какой она была — вместе с трудностями, с огорчениями, драмами людей, — и все же это была жизнь, которая возводила Днепрогэсы, пробивалась в стратосферу, взламывала арктические льды и всем стремительным ходом своим была нацелена в будущее, в будущее! И словно все было освещено тем будущим… А теперь эта черная напасть, истекающие кровью фронты, вой сирен в городах, демонтированные заводы на колесах, и она, оказавшаяся на распутье, еще и сейчас не знает, бросить ли все и догонять эшелон, где была мать, или по-прежнему держаться университетских подруг, с которыми больше, чем где бы то ни было, и больше, чем с кем бы то ни было, она ощущает себя ближе ко всему вчерашнему, к своей первой и последней студенческой любви.
За время разлуки с Богданом чувство, которое она испытывала к нему, заполонило ее всю. Не думала, что можно любить больше, чем она любила, а выходит, можно! И то, что они разминулись с матерью на полустанке, кажется Тане заслуженной карой за невнимание к родным, за то, что не поехала домой сразу, как только началась война, забыла обо всем и обо всех на свете, кроме него одного. Хотя бы слово услышать о Богдане, ведь писем нет, нет ни единой весточки, и это угнетает, мучит все время, воображение рисует самые мрачные и притом страшные своей реальностью картины. Ранен? Если бы знала, что лежит где-то раненый, бросила бы все и помчалась туда, день и ночь была бы сиделкой при нем. В неволе фашистской? Пошла бы и в неволю, чтоб и там облегчить его страдания. И все-таки даже самые горькие предположения отступали перед непобедимой верой в его удачу, в его судьбу, в то, что он жив. Где-то он есть. Где-то в боях. Рано или поздно отзовется!