Жанна дАрк - Марк Твен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава XV
В течение тех немногих дней, которые отделяли нас от прибытия войска, мы, собственная свита Жанны, жили в каком-то волшебном царстве. Мы посещали общество. Для наших двух рыцарей это не была новинкой, но мы, молодые сельчане, окунулись в жизнь новую и преисполненную чудесами. Занятие какой бы то ни было должности при особе Вокулерской Девы почиталось за высокую честь, и все искали встречи с ее приближенными; а потому и братья д'Арк, и Ноэль, и Паладин – не возвышавшиеся дома над званием простого крестьянина, – здесь заняли место дворян, людей знатных и влиятельных. Любо было смотреть, как понемногу их деревенская робость и неуклюжесть испарялась под благодетельными лучами всеобщего уважения и исчезала бесследно и как свободно и легко дышалось им в непривычной атмосфере. Паладин был столь счастлив, сколь может быть счастлив человек на нашей земле. Язык его работал без устали, и каждый день он черпал новое наслаждение, слушая собственные рассказы. Он начал расширять свою родословную, раскинул ветви ее по всей стране, заводил себе знатных сородичей справа и слева, и в конце концов почти все они оказались герцогами. Он возобновлял свои старые битвы и украшал их новым великолепием, а также новыми ужасами, потому что теперь он добавил артиллерию. В первый раз мы увидели пушки в Блуа; их было несколько штук. Здесь же их было вдоволь, и по временам случалось нам видеть величественное зрелище, когда огромная английская бастилия окутывалась гороподобной тучей дыма от собственных пушек, метавших грозные снопы красного пламени. И эта стихийная картина, в соединении с потрясавшим землю громом, который исходил из сердца твердыни, вдохновила фантазию Паладина и дала ему возможность изукрасить наши стычки с засевшим врагом таким великолепием, что в его рассказах не осталось и тени истины – разве только в глазах людей, не бывших очевидцами этих стычек.
Быть может, вы подозреваете, что была какая-то особая причина, вдохновлявшая Паладина на эти великие подвиги; в таком случае вы не ошиблись. То была восемнадцатилетняя дочь хозяина дома, Катерина Буше, милая, грациозная и обаятельно красивая. По моему мнению, она была бы так же красива, как Жанна, будь у нее глаза Жанны. Но это было невозможно. Существовала только одна пара таких глаз – и никогда не появится вновь. Глаза Жанны были глубоки, роскошны, дивны, выше всего земного. Они говорили на всех языках, они не нуждались в словах. Они могли вызвать любое настроение, стоило им взглянуть – взглянуть один только раз; то был взгляд, который мог уличить лжеца и принудить его к признанию; который мог укротить высокомерие гордеца и внушить ему чувство смирения; который мог вселить отвагу в трусливую душу и умертвить отвагу первого храбреца; который мог усмирить злобу и неподдельную ненависть; который мог призывать к тишине бурю страстей и встречать повиновение; который мог неверного заставить верить, а скорбящему – вернуть надежду; который мог изгонять греховные помыслы; который мог убеждать… да, вот оно, настоящее слово: убеждать! Кого не мог убедить ее взгляд? Безумец из Домреми, священник, обрекший фей на изгнание, преподобный тульский трибунал, недоверчивый и суеверный Лаксар, упрямый вокулерский ветеран, безвольный наследник французского престола, мудрецы и ученые парламента и университета в Пуатье, баловень Сатаны – Ла Гир, непокорный Бастард Орлеанский, привыкший признавать правильными и разумными поступками только свои, – вот победные трофеи того великого дара, благодаря которому Жанну окружала такая таинственность и чудесность.
Мы сближались со знатными посетителями, которые, ради знакомства с Жанной, стремились к большому дому Буше; они относились к нам чрезвычайно внимательно, и мы все время, так сказать, парили в высотах. Но все-таки этому счастью мы предпочитали те тихие часы, когда официальные гости уходили и оставалась только семья с десятком ближайших друзей, среди которых можно было провести время в задушевной беседе. Вот тогда-то мы, пятеро юнцов, прилагали все усилия, чтобы показать себя с наилучшей стороны, и главной целью наших стараний была Катерина. Никто из нас еще не испытал любви, а теперь мы, бедняги, сразу влюбились, все пятеро, в одну и ту же девушку, – влюбились с первой минуты, с первой же встречи. Она была весела и жизнерадостна, и я до сих пор не могу вспоминать без нежного чувства о тех немногих вечерах, когда я имел счастье наслаждаться ее милым обществом и когда я принадлежал к тесному кружку этих славных людей.
С первого вечера Паладин пробудил нашу ревность: стоило ему хорошенько начать расписывать свои битвы – и все обращалось в слух; тогда уж нечего было и думать кому-либо из нас привлечь к себе внимание. Эти люди семь месяцев прожили в обстановке настоящей войны; и, слушая этого болтливого великана, который рассказывал о своих воображаемых походах и буквально плавал в крови, лившейся целыми потоками, – они забавлялись до самозабвения. Катерина чуть не умирала от восторга. Она не смеялась во всеуслышание (мы, конечно, очень желали бы этого), но, закрыв лицо веером, тряслась чуть не до судорог: казалось, что ее ребра отскочат от спинного хребта. Паладин кончал битву; мы начинали радоваться, надеяться на перемену; но тут раздавался ее голос – такой ласковый и убедительный, что сердце мое сжималось от боли, – она спрашивала его о той или другой подробности начала его повествования; она, дескать, очень заинтересовалась этим вопросом, а потому не будет ли он так добр описать начало битвы снова, и притом еще более обстоятельнее? Ну, само собой, все сражение опять обрушивалось на нас с сотней лживых добавлений, которые раньше были пропущены.
Не знаю, как описать терзавшие меня мучения. Я до тех пор не знал, что такое ревность, и невыносимо мне было видеть, что этот бездельник пользуется столь большим счастьем, которого он вовсе недостоин, тогда как я должен сидеть в стороне, в пренебрежении; а я так страстно мечтал получить хоть ничтожную долю тех бесчисленных милостей, которыми моя возлюбленная осыпала его. Сидя вблизи нее, я раза два или три попытался приняться за описание тех подвигов, которые были совершены мной в этих битвах, – и мне самому было стыдно, что я унижаюсь до такого дела; однако ничто не занимало ее, кроме битв Паладина, и завладеть ее вниманием было невозможно. А один раз она, пропустив по моей вине какой-то драгоценный обрывок его вранья, попросила его повторить – и, конечно, ее просьба породила новую стычку и удесятерила свирепость и кровопролитие битвы. Эта злополучная моя неудача была для меня столь унизительна, что я отказался от дальнейших попыток.
Остальные мои товарищи были не в меньшей степени возмущены эгоизмом Паладина – и, разумеется, его великим счастьем; последнее, пожалуй, было обиднее всего. Мы говорили друг с другом о своей невзгоде. Это естественно, ибо соперники превращаются в братьев, когда на них обрушивается общее горе и когда победителем оказывается их общий враг.
Всякий из нас сумел бы понравиться и обратить на себя внимание, если бы не этот хвастун, который присвоил себе все вечера и вытеснил остальных. Я написал поэму (просидев над ней целую ночь) – поэму, в которой я чрезвычайно удачно и тонко воспевал прелести этой прелестной девушки, и хотя я не упоминал ее имени, однако всякий мог догадаться, о ком идет речь, ибо даже заглавие – «Орлеанская Роза» – разъяснило бы все, как мне казалось. В поэме описывалось, как невинная и прелестная роза взросла на суровой почве войны, обратила свои нежные очи на ужасные орудия смерти и (обратите внимание на остроумие этого сравнения) – устыдившись греховной природы человека, краснеет. Понимаете? Роза, которая накануне была белой, поутру превращается в красную. Мысль была моя собственная и совершенно новая. Тогда роза послала из воинствующего города свое нежное благоухание, и осаждавшие, почуяв его, сложили оружие и заплакали. Это тоже была моя мысль, и тоже – новая. Первая часть поэмы на этом заканчивалась; дальше я сравнивал ее с небосводом – не со всей твердью, а только с уголком ее, то есть она была луной, и все созвездия кружились вокруг нее, сгорая от любви, но она не хотела остановиться, не хотела слушать, потому что, думали, она любит другого. Думали, что она любит бедного недостойного искателя, который скитался по земле, не страшась ни опасностей, ни смерти, ни увечий на поле кровавой брани; он объявил беспощадную войну бессердечному врагу, чтобы спасти ее от преждевременной смерти, чтобы спасти ее город от разрушения. И когда созвездия, ее печальные преследователи, узнали о постигшей их горькой судьбе, то (заметьте!) сердца их разбились и полились потоки их слез, озарившие весь небосклон огненным великолепием, ибо те слезы были падающие звезды. Идея довольно смелая, но красивая; красивая и трогательная – поразительно трогательно вышло это у меня: рифмы и все прочее. После каждого куплета был припев в две строчки, оплакивавший несчастного поклонника, который живет на далекой земле, разлученный, быть может, навеки со своей возлюбленной; с каждым днем он становится все бледнее, чахнет, худеет, ибо он с тоской сознает, что близится к нему жестокая смерть (самое трогательное место поэмы). Ноэль так превосходно читал эти строчки, что мы сами не могли удержаться от слез. В первой части поэмы было восемь строф – в главе, относившейся к розе, или в «ботанической» главе, если такое наименование не слишком велико для столь малой поэмы; в «астрономической» главе – тоже восемь; всех вместе, значит, – шестнадцать строф. Но я мог бы настряпать их полторы сотни, если бы пожелал, – так велико было мое вдохновение, и столько красивых мыслей и образов теснилось передо мной. Однако этого оказалось бы слишком много, чтобы пропеть или продекламировать на вечере, а шестнадцать строф – как раз впору, и если слушатели пожелают, то можно будет повторить.