Что видно отсюда - Марьяна Леки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто, кто соблюдает целибат? — спросила внучка крестьянина Хойбеля, которая как раз вошла в магазин.
— Я, — сказала Эльсбет.
— И монах из Японии, в которого влюблена Луиза, — дополнил лавочник, пока Эльсбет подсчитывала в ладони деньги за Осенний сон.
— Должно быть, он безумной красоты мужчина, — сказала Эльсбет.
— Тогда уж он точно не соблюдает целибат, — сказала внучка Хойбеля, а Эльсбет возмущенно заметила, что это вообще никак не связано с внешностью.
— Откуда ты знаешь? — спросил лавочник. — Ты что, его видела? А его фото есть?
— К сожалению, нет, — сказала Эльсбет, — но Луиза так сказала Сельме.
Туг подошел оптик, он держал в руке пакет с замороженной рыбной запеканкой, рассчитанной ровно на одну персону, и согревающий пластырь для спины.
— Послушайте-ка сюда, — сказал он. — Если мы на что-то смотрим, оно может исчезнуть у нас из виду, но если мы не будем пытаться его увидеть, это нечто не исчезнет. Вы это понимаете?
— Это самое оригинальное оправдание для воровства в магазине, какое я когда-либо слышал, — сказал лавочник.
Эльсбет протянула мышеловку оптику.
— А ты вообще-то знал, что дохлые мыши помогают от глазных болезней? — спросила она. — Я могу приносить их тебе в магазин, если поймаю.
— Спасибо, не надо, — сказал оптик.
— Луиза любит буддиста, который живет в Японии вне целибата и через три недели приедет к нам, — сказала внучка крестьянина Хойбеля.
— На это я ничего не скажу, — сказал оптик. — Это дело Луизы. Вам больше нечего делать, кроме как вмешиваться в дела Луизы?
— Нет, — сказали лавочник и внучка крестьянина Хойбеля одновременно.
— К сожалению, — добавила Эльсбет.
Оптик вздохнул.
— Я считаю, насчет любви тут сильно преувеличено, — сказал он, — она же его почти не знает.
— А для этого и не надо знать человека, чтобы его любить, — сказала Эльсбет.
— А ты знаешь еще что-то? — спросила внучка крестьянина Хойбеля.
— Конечно, — сказал оптик, ошибочно полагая, что она хочет знать еще что-то не про буддиста, а про буддизм, и откашлялся: — Познание означает жизнь в непоколебимом безучастии.
Лавочник сунул согревающие пластыри оптика в пакет.
— Вот это очень даже походит на целибат, — сказал он.
Оптик всюду ходил со своими цитатами и всем действовал на нервы, как раньше Фридхельм со своей песней о прекрасном Вестервальде.
С тех пор как появился Фредерик, оптик все пытался одолеть свои внутренние голоса буддизмом, когда они становились нестерпимо громкими, особенно после двадцати двух часов. Но это действовало на них ничуть не убедительнее, чем прокуренные высказывания с почтовых открыток из райцентра.
Около двадцати двух часов оптик шел к себе в кровать, рассчитанную ровно на одну персону, и ставил свои вельветовые комнатные тапки на прикроватный коврик.
Когда оптик был ребенком, его мать всегда советовала ему вечером откладывать все свои заботы в комнатные тапки, тогда на следующее утро их там уже не окажется. Это никогда не сбывалось, потому что внутренние голоса оптика считали себя чем-то лучшим, чем заботы, которые могли довольствоваться тапками в качестве квартиры.
Голоса регулярно предъявляли оптику все, что он сделал неправильно или вообще не сделал, они выхватывали без разбору вещи из всех возрастов оптика и бросали их ему под босые ноги. При этом им было совершенно безразлично, что оптик не сделал эти вещи именно потому, что в свое время голоса ему это отсоветовали; теперь они предъявляли ему все, что он упустил из-за них же.
— Ты даже в шестнадцать лет не мог прыгнуть через Яблоневый ручей, — говорили они, к примеру, — хотя все остальные на это отваживались.
— Но вы же сами мне это отсоветовали, — говорил оптик.
— Теперь это вообще к делу не относится, — отвечали голоса. Всегда именно они, а не оптик определяли, что относилось к делу, а что нет.
Больше всего они любили переводить разговор на Сельму.
— Как долго ты еще не посмеешь сказать ей, что любишь ее? — спрашивали они, смакуя этот вопрос.
— Да вы же знаете, — говорил оптик, — кому и знать, как не вам.
— Ну и почему? — спрашивали голоса.
— Да вы же мне всегда не советовали это делать, — кричал оптик.
Когда голоса ближе к полуночи уже ленились приводить конкретные примеры, они заменяли их абстрактными словами типа «всё», «ничего», «никогда» и «всегда», которыми особенно удобно было шпынять оптика, особенно с тех пор, как он стал старше. Устранить «всегда» и «никогда» с возрастом становится еще труднее, чем обычно.
— Да ты никогда ни на что не отваживался, ты никогда ничего не смел сделать, — говорили голоса.
Они были так отчетливы и решительны, что временами оптик едва мог поверить, что люди вокруг него, Сельма, например, не слышат их. Оптик вспоминал покойного мужа Эльсбет, который страдал от громкого шума в ушах и в конце концов, совсем измученный, расплакался во врачебном кресле моего отца и поднес ухо вплотную к уху отца. «Да неужто вы этого не слышите? — с отчаянием воскликнул муж Эльсбет. — Не может быть, чтобы это не было слышно».
— Заткнитесь, — сказал оптик на пробу, повернулся на бок и сосредоточился на своих тапках, стоящих на коврике.
— Ты никогда ни на что не отваживался, — говорили голоса.
— Да, потому что вы меня всегда от всего отговаривали, — крикнул оптик, и голоса повторили, что это к делу не относится, главное — результат, и так они ходили по кругу целую ночь, а результатом на следующее утро всегда был невыспавшийся, выпотрошенный своими внутренними голосами оптик, который, сгорбившись на табурете для обследования, пытался выжать вес «всегда» и «никогда» и в конце концов совал голову в свой аппарат «Периметр», потому что только сюда голоса не имели доступа.
Теперь, с тех пор, как появился Фредерик, на ночном столике оптика всегда лежала книга о буддизме, и как только голоса принимались шпынять его Сельмой, «всегдами» и «никогдами», он раскрывал книгу на каком-нибудь помеченном месте.
— Я река, — говорил тогда оптик, — а вы только листья, которые несет по мне.
— Кстати, о реке, — подхватывали голоса, — мы говорим только про Яблоневый ручей.
— Я небо, — говорил оптик, — а вы лишь облака, которые плывут по мне.
— Неправда, оптик, — отвечали голоса, — небо — это никто, а ты облако, изрядно растрепанное облако, а мы — ветер, который тебя гонит.
В начале ноября, когда я еще не могла догадываться, что произойдет изменение планов и Фредерик будет здесь уже на следующий день, я обходила деревню по списку. Начала я с Марлиз, чтобы худшее сразу осталось позади.
— Никого нет дома, — крикнула Марлиз через свою закрытую дверь.
— Пожалуйста, Марлиз, я ненадолго, — сказала я.
— Никого нет, —