Поэтика и семиотика русской литературы - Нина Меднис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Важно заметить, что в 20—30-х годах занимательность, прочно вошедшая в круг требований эстетических, в категориальном плане не является принадлежностью только этого круга. Именно в поле занимательности искусство встречается если не с наукой в точном смысле слова, то с жаждой познания, которое становится одной из ведущих потребностей человека этого периода. Впрочем, в этой ситуации границы между наукой и искусством порой становятся весьма относительными. И здесь мы сталкиваемся с принципиальным различием культурных ориентиров русского и европейского романтизма. В русской эстетике 10—20-х годов нет таких радикальных антинаучных высказываний, как, к примеру, в «Защите поэзии» Шелли, нет антирационализма, характерного для западноевропейских эстетических теорий этого периода. Это, разумеется, вовсе не означает, что наука и искусство существовали в Европе в отношениях острой конфронтации[190], но в контексте романтической эстетики именно здесь была прочерчена граница разных ментальных систем. В качестве показательного в этом смысле примера достаточно будет сравнить отношение к историческому факту западноевропейских и русских романтиков.
Во все времена Арним во введении к первой части романа «Хранители короны» замечает:
Была тайна мира, которая по своей высоте и глубине мудрости представляет гораздо большую ценность, чем все, что зафиксировано в истории <…> Она доступна лишь нашему внутреннему зрению. Мы называем это зрение поэзией[191].
В другой работе, обращаясь к читателям и рецензентам «Волшебного рога», Арним пишет:
Каким бы справедливым ни казалось требование к нам, чтобы в последующих томах сборника мы учли исторический аспект, у нас, составителей, было так мало намерений подобного рода, что мы неохотно и лишь несколько раз снизошли к подобным замечаниям, рассматривая их даже как препятствие для наших усилий[192].
Показательно здесь несколько вызывающее «снизошли», в котором ярко выразилось отношение Арнима к временному бытию. Даже в наиболее мягкой и гибкой относительно факта концепции Альфреда де Виньи мы находим такое суждение:
Итак, если повсюду, вплоть до исторических хроник, мы находим следы этой склонности пренебречь достоверным ради идеала, я считаю, что с еще большим основанием мы должны совершенно равнодушно относиться к исторической достоверности при суждении о драматических произведениях: поэмах, романах или трагедиях, которые заимствуют у истории ее знаменитых деятелей. Искусство можно рассматривать лишь в его связи с идеалом прекрасного[193].
Европа первых десятилетий XIX века уже прошла немалую дистанцию и в просвещении, и в научном поиске, и это дает ей возможность рефлексивного отношения и к тому и к другому. Иначе обстоит дело в России, где намечается культурный синтез просвещения, науки и искусства. Это подтверждает критика, мемуаристика, эпистолярии 20-30-х годов. Так, Языков с увлечением пишет братьям о лекциях и опытах по физике Парота. Причем по его письмам видно, что предмет этот вызывает не только его личный, но общий интерес:
… при всякой оказии делает опыты; жаль только, что их видят из 150 человек не более 30: для этого сделана в физическом кабинете маленькая загородочка, и когда обступят его кругом (а студентов большая часть длинных), хоть брось глаза, так ничего не увидишь, ежели не успел сперва соскочить с лавки <…> в следующий семестр он, кажется, будет читать физику земли: говорят, что это чрезвычайно любопытно[194].
Оценки научных сочинений и обсуждение научных проблем становятся обычным явлением в переписке этих лет, а ученые, мореплаватели и естествоиспытатели – желанными гостями литературных салонов Москвы и Петербурга[195]. В свою очередь, ведущие представители русской науки глубоко и серьезно интересовались литературой. Так, Н. И. Лобачевский, едва став ректором Казанского университета, приобретает для университетской библиотеки шесть вышедших к тому времени глав «Евгения Онегина», «Братья разбойники» и «Полтаву» Пушкина, в 1830 году – седьмую главу «Онегина», в 1831 – трагедию «Борис Годунов», в 1832 – восьмую главу «Онегина», в 1833 – «Повести Белкина», «Стихотворения Александра Пушкина» и полный текст «Евгения Онегина». Мы сознательно приводим все эти даты, чтобы показать, как тщательно отслеживался Лобачевским сам процесс появления в печати пушкинских произведений. При этом замечания Лобачевского к названным произведениям обнаруживают в нем заинтересованного и внимательного читателя.
Примеры, свидетельствующие о тесных связях науки и искусства в культурной жизни России 20-30-х годов, можно приводить бесконечно. В отдельных жанрах грань, разделяющую науку и искусство, уловить особенно трудно. Об этом свидетельствуют и пушкинская «История Пугачева», которую можно рассматривать как художественное целое, и «Хроника русского» А. И. Тургенева, и путевые записи Бестужева-Марлинского… С другой стороны, многие научные отчеты о разысканиях и путешествиях пишутся в это время в открыто литературной манере, с легендарно-художественными вставками, как в «Записках о плавании военного шлюпа Благонамеренного в Берингов пролив и вокруг света для открытий в 1819, 1820, 1821 и 1822 годах, веденные гвардейского экипажа лейтенантом А. П. Лазаревым», с включением в текст личных впечатлений, ощущений, размышлений, иногда с попыткой художественного воссоздания образов, как в описании острова Св. Елены в «Путешествии в Южный океан и в Берингов пролив для отыскания северо-восточного морского прохода» О. Е. Коцебу.
Как видно из литературных обзоров в журналах 20—30-х годов, научные или просто документальные издания рассматриваются в одном ряду с художественными произведениями, и все это включается в единый отдел прозы.
Всеобщее требование достоверности и высокий статус науки приводят и к внутрилитературным изменениям. Писатели этого времени настойчиво говорят о необходимости создания научной критики. Пушкин в заметке о критике одним из важнейших требований к ней называет беспристрастие, то есть то же, что он полагал важным качеством писателя драматического[196].
Таким образом, и в сфере эстетической понятие занимательность сохраняет тот смысл, который был связан с ним в области фактоописательной. Применительно к художественной литературе быть занимательным – значит в том ли ином ли роде удовлетворять потребность в познании. Может быть, именно этим объясняется сильное влияние в данный период жанра путешествия на все прочие жанры. В форме путевых заметок может быть написано письмо, как, например, письмо Пушкина к брату от 24 сентября 1820 года, ряд писем Бестужева-Марлинского и другие. Здесь жанровый переход особенно легок, ибо как письмо может предстать в форме путевых заметок, так и путевые заметки в форме писем. Но и в жанрах более удаленных от путешествия влияние его очень заметно. Как уже отмечалось, многие произведения Пушкина, и в частности его южные поэмы, содержат или в целом представляют собой анекдот или предание, услышанные во время путешествия и, фактически, в путешествие вписанные. Указание на это есть либо в эпилоге, как в поэме «Цыганы», либо в посвящении и эпилоге, как в «Кавказском пленнике», либо в примечаниях и добавлениях, как в «Бахчисарайском фонтане». Более того, к третьему изданию поэмы «Бахчисарайский фонтан» было предпослано следующее предисловие «От издателей»: «Желая познакомить читателей, не бывших в Тавриде, со сценою повествования поэта нашего предлагаем им здесь: 1) выписку из любопытного и занимательного (курсив наш. – Н. М.) путешествия по Тавриде, изданного И. М. Муравьевым-Апостолом, 2) отрывок из письма самого автора к Д***»[197]. Таким образом, в поэмах возникал как бы двойной сюжет: сюжет анекдота либо предания накладывался на сюжет путешествия. Это хорошо чувствовали современники поэта, выделяя в его произведениях «картины» и «действие» и при этом оценивая первые более высоко. Так, Вяземский, обнажая травеложный каркас поэмы, о «Кавказском пленнике» писал:
Автор повести «Кавказский пленник» (по примеру Бейрона в «Child Harold»[198]) хотел передать читателю впечатления, действовавшие на него в путешествии <…> Пушкин, созерцая высоты поэтического Кавказа, поражен был поэзиею природы дикой, величественной, поэзиею нравов и обыкновений народа грубого, но смелого, воинственного и красивого <…> Содержание настоящей повести просто и, может быть, слишком естественно: для читателей ее много занимательного в описании, но мало в действии[199].