Мораль святого Игнатия - Ольга Михайлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гораций с досадой пихнул стул, в бессильной злобе швырнув листки на пол.
Подождав, пока друг успокоится, Дюран предложил все же ничего не предпринимать — они могут лишь подставить Потье и потерять его доверие. Это понимал и сам Гораций. Сказать правду, если бы Гастон осторожно довёл работу дружка Филиппа до совершенства и поставил бы ему высший балл — это означало бы, что преданность другу ему дороже принципиальности. Это скорее умилило и, может, чуть посмешило бы Горация де Шалона. Платон мне друг и все тут… Это было бы не по-божески, но по-человечески. Но нет. Потье поставил Истину выше друга и тут же нагромоздил над Истиной нечто невообразимое, причём особенно злило то, что невозможно было понять — что именно!
На оглашении итогов репетиций Дюран внимательно всмотрелся в лица. Бледная физиономия Потье выглядела несколько осунувшейся, лицо Лорана де Венсана несло печать бестрепетного спокойствия.
Но не всё было огорчительным и неясным. Порой и Дюран, и де Шалон имели повод порадоваться. Филипп д'Этранж, долгое время каявшийся весьма сдержанно и, как замечал Дюран, не очень искренне, теперь окончательно проникся доверием к педагогам. Поняв, что признания в искушении недозволенной литературой и в рукоблудии не смутили отца Даниэля и не заставили его думать о нём хуже, Дофин был обрадован такой снисходительностью до душевного трепета. Дюран обратился к нему лишь с кротким увещеванием.
Полным доверием порадовал и Мишель Дюпон, откровенно рассказавший о плотских искушениях, становящихся всё навязчивей, о постоянных осквернениях во сне и греховных помышлениях, на которых непрестанно ловил себя. Правда, тут отец Дюран кроток не был. Не тот был материал. Дюпону была предписана недельная епитимья, состоявшая из молитвенных и гимнастических упражнений и довольно сурового поста. Последнее было для Мишеля тяжелее всего, но он с готовностью покорился. Ему нравилась жесткая непреклонность таких мер, серьёзность и стоицизм натуры требовали и серьёзной работы над собой.
Дамьен де Моро тоже часто исповедовался теперь отцу Дюрану. Последнего весьма подкупала бескомпромиссная суровость, с которой подходил к себе Ворон. Иногда педагог полагал, что его «друг Горацио» несколько переусердствовал, вложив в юношу предельный нравственный максимализм. Однако, де Шалон опроверг его мнение. Ничего подобного он не делал, мальчишка — строг и взыскателен к себе по натуре, склонен судить себя весьма жестоко, но сам он, Гораций, не учил его подобному. Дюран всё же полагал, что тот ошибается, ибо видел в Дамьене де Моро полную копию самого Горация де Шалона. Возможно, Гораций и сам не заметил, сколь много вложил в Ворона. Дамьен теперь приравнивал к греховному деянию любое неправедное помышление и за каждое — изнурял себя истязаниями. Дюран не знал, то ли следовать линии Горация — и одобрить максимализм де Моро, то ли сослаться на святого Игнатия, не рекомендовавшего чрезмерно изнурять плоть? Выбрал в итоге золотую середину, посоветовав юноше не накладывать на себя непомерных тягот, но больше времени уделять заботе о ближних. «Деятельное проявление Христовой любви согревает душу. Мало изгнать из души греховный помысел, нужно ещё и наполнить её светом любви Господней. Ты внимателен к своей душе. Будь более внимателен к тем, кто нуждается в тебе. Улыбка, доброе слово, дружеское тепло, отданное другим, помогут тебе и очистят твою душу от недолжных мыслей скорее, чем удары бича, мой мальчик…»
Лишь две даты в календаре были ненавистны Горацию де Шалону, и одна из них неумолимо приближалась. Конец ноября нес воспоминание о смерти той единственной женщины, ради которой он был готов потерять и свободу, и жизнь, равно ненавистен был конец февраля, когда вся его семья погибла в беспорядках в Париже в 1848 году. Дюран знал об этом, и выстроил занятия так, чтобы в этот день друг не был занят ни уроками, ни делами. Не удивился, когда утром де Шалон, затемно поднявшись, ушёл в храм.
Гораций молча поставил свечу на канун. Как далеко всё… Но из памяти не уходили ни лицо, ни отравляющие душу воспоминания, ни боль. Нет, мука была сегодня совсем не той, что тогда, одиннадцать лет назад, когда боготворимое им существо за считанные дни сгорело в чаду неизлечимого недуга, но Гораций мечтал о полном забвении, а оно не приходило, и при каждом воспоминании опаляло душу новой болью. Нет, де Шалон уже ни о чём не сожалел. Он сумел пережить распад любви и распад рода — и не просто пережить, но обрести помощь и неожиданную мощь там, где не ведал. На скорбях и потерях его души коснулся Господь. Это стоило всех потерь.
Но Гораций не любил эти даты.
Пламя свечи колебалось на едва уловимом сквозняке храма, воск чуть слышно трещал, и тут Гораций де Шалон в пролёте храмовой арки заметил тёмную высокую фигуру отца Аврелия. Сильвани был удивлён встречей с собратом, но не показал этого. Спокойно перевёл глаза с Горация де Шалона на крохотную свечу, теплящуюся у распятия. Молча подошёл и поставил рядом две других, тихо перекрестившись. Также тихо спросил, кого поминает собрат? Услышав, что невесту, умершую в этот день одиннадцать лет назад, чуть улыбнулся, точнее, губы его чуть дернулись. Гораций, исподлобья взглянув на Аврелия, задал тот же вопрос. Не из любопытства, скорее, из вежливости. Сильвани ответил, что поминает жену и дочь, погибших пять лет назад при пожаре. Гораций про себя подумал, что они похожи — смирить обоих могла только потеря всего, что они считали значимым.
Воистину, чтобы знать жизнь — достаточно пережить несколько смертных скорбей, ибо глубже всего видят в душах те глаза, кои пролили больше слёз. Напасти и горести, Монтень прав, полезны тем, кто просыпается не иначе, как от ударов бича. Страдание вынуждает вернуться к самому себе, и счастье тем, кто, вернувшись, смог найти себя. Он, Гораций, смог. Судя по всему, Аврелий — тоже. Оба иезуита некоторое время молчали, потом отец Аврелий, тихо поднявшись, вышел. За ним вышел и Гораций де Шалон.
В этот вечер, точнее, в эту ночь, имели место странные обстоятельства. Впрочем, слово «странные» здесь не совсем уместно. Скорее, их следовало бы назвать загадочными. Вернувшись к себе в комнату, обставленную с предельным лаконизмом кроватью, столом, стулом и шкафом, отец Аврелий почти без сил рухнул на постель и закрыл глаза. Мысли его, сумрачные и тоскливые, текли медленно и вяло.
Ему снова не хотелось жить.
Сильви… В который раз она вставала перед ним, как живая. Она была сестрой его друга Оноре Сегюра, и впервые он увидел её на пасхальном вечере в университете. Как это произошло? Он и сам не понимал, но всё, чем жил до этого — обучение, подготовка к экзаменам, всегдашние студенческие заботы — разом исчезло, потеряло смысл. Оноре смеялся, дружки подшучивали над его слишком явной влюбленностью, но его учитель отец Доминик Боннар морщился. Не потому, что находил девицу недостойной его лучшего ученика, но потому что, к несчастью, считал её привлекательной. Живая, умная и миловидная, Сильви Сегюр была слишком хороша, чтобы Сильвани не потерял голову — и не было аргументов, чтобы вразумить его. Что скрывать, отец Боннар видел в Ореле Сильвани не только свою гордость, но духовного сына и преемника. Но теперь старик в полной мере осознал своё бессилие: педагогическая карьера и монашество в ордене, о котором Сильвани неоднократно думал, как о будущем поприще, перестали привлекать его. У отца Боннара оставалась крохотная надежда, что красавица Сильви, может быть, отдаст своё сердце другому поклоннику, коих вертелось вокруг немало. Увы, эта надежда тоже просуществовала недолго. Сильви сразу выделила Ореля из толпы своих воздыхателей, и вскоре стало ясно, что дело завершится алтарём. Так и вышло. Всё, что смог сказать своему студенту на прощание отец Боннар, сводилось к удивившей того жесткой максиме, что человек никогда не уйдёт от того, к чему призван Господом, каким бы нелепым искушениям он не поддавался…