Первая министерская (с иллюстрациями) - Александр Лебеденко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Военные власти уже вынуждены были отказывать в вооруженной охране. Что поделаешь, когда не хватает штыков и сабель, а главное, не хватает господ офицеров, надежных фельдфебелей и вахмистров, способных возглавить постой!
И что там вопли каких-то заднепровских мелких помещиков, у которых усадьба да триста десятин, когда летят телеграммы за подписями: граф Бобринский (двадцать тысяч десятин), Лопухина-Демидова (пятнадцать тысяч десятин), князь Яшвиль и сама Мария Браницкая, имения которой богаче и больше иных великих герцогств Германии! На такое имение, которое щедро нарезал сам светлейший князь Таврический, нужен целый батальон солдат. Из конца в конец такого имения надо ехать несколько часов по железной дороге. Где уж тут! Не до полтавских галушек.
В городе все чаще и чаще свистали по ночам и пьяно выли далекие улицы и бесфонарные переулки, и вечерами даже тень и прохлада не манили на улицу молодежь. Пустовал городской сад у тюрьмы над Старым базаром, и женщины боялись выйти из дому без провожатого.
А на спаса, шестого августа, в престольный праздник соборной церкви, грянул погром…
Сотки, мерзавчики с отбитыми горлышками крупнозернистым градом валялись в траве, устилали тротуары у казенных винных лавок. Крутые затылки наливались красным, картузы ползли набекрень. Откуда у всех босяков одновременно появились деньги?! К монополькам ползли со всех сторон бродяги из предместий, завсегдатаи приднепровских кабаков и пивнушек, безработные плотовщики и пришедшие с верховьев корявые пильщики.
Поп в соборе говорил о кознях диавола, о царе и о подвиге и благословлял толпу большим крестом, которым он размахивал, как тяжелым кистенем.
А внизу с утра готовились к тревожной ночи. Никто не соглашался сторожить лесные склады и дворы. Хозяева запирали конторы, бросали добро на николаевских и александровских солдат с бородами и медалями, а то и с деревянной чуркой вместо ноги, оставшейся у Рущукских переправ на Дунае, у Плевны, у Шипки или даже у Малахова Кургана. Богачи шли наверх к родственникам, к знакомым, под защиту керосино-калильных фонарей и постовых городовых, исправно шагавших по лунным перекресткам у барских особняков и присутственных мест.
Но бедноте некуда было деваться. Добро прятали в подвалы и погреба, сами ложились на жаркие, бессонные, затаившие в себе ночной страх подушки.
Необычайно поздно горели в кабаках керосиновые «молнии», гремела гармонь, визжала ненастроенная скрипка и бренькали излюбленные хулиганьем дребезжащие балалайки. А там, где спускаются к Днепру черные ямы переулков, раздавался атаманский разбойничий посвист. И тени, пригнувшись, скользили у окон, накапливались у спусков, и тяжкая липкая ругань гудела во тьме…
Громили сразу со всех сторон.
Старый базар был взят в клещи. Ни войти, ни выйти. На этот раз ничего не жгли, словно дан был приказ: без огня, без пожаров!
«Работали» в темноте.
Наряды полиции, воинские патрули стучали коваными каблуками, звенели замками винтовок и ударами шашек о толстокожий сапог. Но перед полицейскими, перед офицерами в белых перчатках неизменной тишиной расступались звуки, и патруль, как игла, пронизывал квартал за кварталом, а справа, слева, позади и впереди шел бесовский зловонный хоровод, устилавший улицу пухом вспоротых подушек, раздиравший глубокую, от Днепра и до неба, темноту ночи криками схваченных за волосы женщин и визгом разбуженных детей…
Казалось, чья-то твердая рука водит проворные тени. Пьяные толпы, не задерживаясь, подчинялись таинственным свисткам. По свисткам настойчиво громили окна, высаживали двери, лущили зеркала, становились сапогами на стенные часы и застекленные портреты, рвали бороды и женские косы и вспарывали белые животы, словно подушки с гусиным пухом…
Гайсинский, Миша и Рахиль не покинули постелей и тогда, когда кругом уже рвались крики и в переулках, то здесь, то там, вспыхивал истерический горловой крик.
Куда идти? Разве на улице не страшней, чем в доме? В доме тихо, темно — домик крошечный, — может быть, пройдут мимо. Дом не на самой улице, он во дворе, перед ним сарай — ночью его можно и не заметить…
Миша сполз с постели и горячим лбом приложился к прохладному ночному стеклу. Старик Гайсинский лежал на кровати и время от времени тихо вздыхал. Рахиль собралась в комок под старым пледом. Миша уверен, что она, как и он, пронизана мелкой дрожью и по привычке прижимает руки к щекам. А в окне ничего не видно, только луна одиноко гуляет в небесных полях, и Святая Троица поднимает ей навстречу белые стены и темные острые главы…
— Отец, я выйду посмотрю… что делается. Может быть, все спокойно…
— Куда ты пойдешь? — волнуясь, прошептал отец. — Ну, куда ты пойдешь? И где это спокойно? Может быть, ты знаешь такое место, где спокойно? Разве ты не слышишь, что наверху и внизу кричат и бьют окна? Или тебе надо объяснять, кто это ломает двери?
— Это, наверное, на Старом базаре. Может быть, до нас не дойдут.
Миша вздрагивающими пальцами бесшумно открывает форточку. И шум нагло влетает в темную комнату, и кровать Рахили скрипит, будто без колес отправляется в дорогу, а старый Гайсинский уже по-настоящему, громко стонет.
Под окном легкая, летучая, будто большой зверь махнул пушистым хвостом, скользит тень. Миша отпрянул от окна, а потом опять припал лицом к стеклам. Это спешит, крадется домой сосед — сын бондаря Шнеерсона, тот самый, который не боится ни бога, ни черта, ни даже погромщиков.
Миша ногтем царапает стекло, и Шнеерсон всовывает всклокоченную голову в форточку.
Старый Гайсинский поднимается на кровати.
Шнеерсон без шапки. У него теперь вовсе не такое насмешливое лицо, как всегда.
— Ну, что? — спрашивает Гайсинский.
— Ой, никуда не уйти!.. Ой, знаете, господин Гайсинский, я уже бегал наверх и вниз — и везде хулиганы, и везде они с ножами и с кольями. И даже на церковную гору нельзя влезть. И я уже не знаю, что делать!
Он унес свою кудрявую голову из комнаты и побежал к себе, к своим.
А через минуту по переулку, звеня оружием, стуча сапогами, прошел патруль. За ним сомкнулась тишина, и перед ним уходили во тьму крики и свист.
— Ой, неужели войска разгонят погромщиков? — сомневался и радовался Миша. — Каких-нибудь пять-шесть солдат, и все стало тихо. Что стоит на каждой улице поставить по пяти человек?
— А кому это нужно? — отвечает отец. Он сидит теперь в лунном свете, подобрав к подбородку колени в белых кальсонах. — Может быть, это нам нужно, так ведь мы не командуем солдатами. — Он вдруг вскочил. — А может быть, лучше пойти за солдатами?! Аи, лучше бы вы ночевали сегодня у Монастырских. Нужно было тебе оставаться у господина Савицкого в имении. Я бы один как-нибудь спрятался.
— Я не останусь больше у Савицкого! — крикнул Миша. — Я теперь понимаю. Они клялись, они кричали «ура!.» — Миша стоял у окна, размахивая руками, словно ораторствовал перед большой толпой.
— Что ты кричишь? Ты хочешь, чтобы нас услышали? В самом деле, как тихо… Не пойти ли сейчас наверх? Может быть, можно уйти в город?
Но в это время резкий заливной свист раздался у самого окна. По светлым бликам, упавшим на пол комнаты, прошло тяжелое темное пятно.
— Ой, боже, боже! — простонал старик.
Внезапным громом вошел тяжелый удар по стеклу в темную комнату.
Миша пригнулся. Острые осколки посыпались ему за воротник. Он упал на колени, а когда сапоги перешагнули через его согнутые плечи, он плашмя лег на пол, слился со стеной в черноте тени, которую отбрасывал подоконник.
Дальше ничего нельзя было запомнить. Кровь слишком горячо стучала в висках. Глаза почти не видели…
Вспыхивали зажженные спички, голубели пятна луны…
Отец хрипит. Бандит ругается грузным басом, бросает стул, ломает дверь шкафа, и бледное тело Рахили на полу, на самой середине комнаты, там, где стоит голубым ромбом спустившийся сверху лунный поток… Именно ромбом, как в геометрии…
За окном кричат… Это мадам Шнеерсон… а это ее дочка… а это еще кто-то…
Нужно лежать тихо, нужно, чтобы бандит не заметил маленького гимназиста, нужно не шуметь, не дышать. А проклятое сердце стучит так громко, что кажется, земля колышется от его ударов. Оно стучит громче, чем кричат мадам Шнеерсон и ее дочка… громче, чем хрипит отец и рыдает, задыхаясь, Рахиль…
Миша прячет лицо в рукавах гимназической куртки. Висок прижат к стене, и шершавая стена колышется у виска.
А потом бандит спотыкается о колченогий табурет. Табурет падает. Бандит ругается долго и со злобой. Второй возится на полу, где Рахиль громко дышит и хрипит… А потом дверь жалобно скрипит под ударом плеча, и другая дверь в сенях с размаху налетает на стену так, что оконные рамы дребезжат, словно по булыжникам в переулке прокатился рысью водовоз Лейба.