Лавиния - Урсула К. Ле Гуин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может, с его стороны это самолюбование – восхищаться тем, кого убил? А может, с моей стороны это самоосуждение – то, что я пытаюсь осудить его? И я говорю:
– Да, Турн был храбр, но сильным характером не обладал. И к тому же он был жадным.
– Трудно от молодого мужчины требовать самоотречения, – печально улыбается Эней.
– Но, похоже, этого очень легко ожидать от молодой женщины.
Он задумывается.
– Возможно, у женщин более сложная натура. Они, например, способны делать одновременно сразу несколько дел. Мужчины таким умением овладевают значительно позже, лишь с годами. Или вообще никогда. Я вот, например, не знаю, обладаю ли я такой способностью.
Он хмурится, явно о чем-то думает. Возможно, о том, что считает главным своим недостатком – это некая свирепая ярость, жажда крови, которая каждый раз охватывает его во время жаркой битвы, превращая порой в бездумного, неразборчивого убийцу; как он сам говорит, «в такие минуты я похож на взбесившуюся овчарку, которая режет овец, вместо того чтобы охранять их». Разумеется, и его слава великого воина в значительной степени связана именно со свойственным ему «боевым безумием». Те, кому доводилось лицом к лицу столкнуться с ним на поле брани, приходили в ужас от его напора. Но я все же никак не могу понять, чем этот боевой напор отличается от пресловутой доблести, которая так восхищает его в тех героях, о которых он мне рассказывал, – троянце Гекторе и греке Ахилле{57}. Однако Эней считает свое «боевое безумие» безусловным пороком, недостатком мастерства, и включает его в понятие нефас. Я знаю, его страшит любая угроза войны со стороны наших соседей, но не потому, что он так уж ненавидит войну или боится сражаться; нет, военные искусства он просто обожает, а боится он самого себя. Он, например, уверен, что поступил отвратительно, убив Турна. Я не раз спорила с ним из-за этого, говорила: ты же убил его в честном бою, не мог же ты оставить в живых столь сильного, яростного и непримиримого врага, но мои аргументы на Энея не действовали. Хоть он и не отрицал их справедливости. Просто не возражал. Умолкал, и все. Но себе смерти Турна он так и не простил.
Старая Вестина появляется в дверях под колоннадой с ребенком на руках. Малыш крутится и кряхтит так, словно кто-то внутри у него быстро-быстро качает маленькие мехи.
– Он голодный, царица! – сурово упрекает меня Вестина.
Стоит мне увидеть сына, и молоко чуть не брызжет у меня из грудей.
– Давай его сюда, – говорю я и прикладываю сынишку к груди, но он так проголодался, что от волнения даже сосок найти не может и сердится, размахивая кулачками и возмущенно разевая ротик. – Вот уж кто у нас действительно жадный! – замечаю я.
Взгляд темных глаз моего мужа останавливается на нас с Сильвием; в этом взгляде спокойная нетребовательная нежность. Эней наливает себе из кувшина подслащенного молока, не забыв пролить несколько капель на землю в жертву богам, и приветственно поднимает чашу, глядя на сына.
– За твое здоровье, – говорит он.
Я старательно смыла мерзкую грязь трехдневного «празднества» и прямо среди бела дня улеглась спать. Я проспала несколько часов и с трудом открыла глаза, разбуженная жуткой суматохой, царившей и в доме, и во дворе. «Турн, Турн…» – я то и дело слышала это имя. В конце концов я встала и отправилась выяснять, что там происходит. Оказалось, действительно прибыл Турн, но отнюдь не к моей матери, которая все еще ожидала его среди холмов. Он стоял перед воротами Лаврента, и при нем, как мне сказали, была целая армия пастухов, земледельцев и горожан. Я тут же взобралась на вершину сторожевой башни, откуда все было хорошо видно.
Перед воротами действительно собралась огромная толпа, к которой продолжали присоединяться люди, спешившие к городским стенам через поля. Все собравшиеся были вооружены – кто мотыгой или серпом, кто охотничьим луком, а кто и мечом или даже копьем с блестящим бронзовым наконечником. Над толпой висел неумолчный и чрезвычайно мрачный гул. Я невольно оглянулась на вершину нашего лавра: там когда-то столь же мрачно гудел рой пчел, предвещавший войну. Но ведь, согласно этому знамению, война должна была состояться с чужеземцами, а здесь собрались латины, италийцы, жители моего родного Лаврента! Мои соотечественники. Мои враги.
До позднего вечера через поля к стенам города все шли и шли вооруженные люди; они разбили несколько лагерей близ ристалища и у внешних земляных укреплений. Наутро, поднявшись на башню, я увидела, что эта странная армия, собравшаяся у городских ворот и уже заполонившая улицы вокруг нашей регии, удвоилась. В толпе то и дело раздавались громкие призывы: «Война! Война! Изгоним этих чужаков! Пусть эти убийцы убираются туда, откуда явились!» Я заметила, как группа мужчин прокладывает себе путь сквозь толпу, явно направляясь к нашим дверям; кое-кого из них я знала, это были пастухи из поместья Тирра. Они тащили что-то длинное и тяжелое, завернутое в белую ткань, на которой проступили кровавые пятна. «Альмо! Альмо! – нараспев повторяли они. – Отомстим за нашего брата! Отомстим за наших мертвых!» Среди них я заметила и Тирра, отца Сильвии и Альмо, седовласого, с диким взглядом; он то и дело спотыкался, так что его почти несли другие люди, поддерживая под руки с обеих сторон. У дверей нашего дома пастухи положили свою страшную ношу на землю, и крики их стали почти истерическими, сливаясь с гулом толпы; казалось, даже воздух дрожит от этих криков. И тут наконец я увидела Турна. Он стоял напротив дверей регии лицом к толпе.
– Неужели нами станут править какие-то чужаки? – выкрикнул он, и толпа ответила громоподобным «Нет!». – Неужели обещанную мне невесту отдадут за иноземца? – И снова последовало оглушительное «Нет!». – Латин! Правитель Лация! Я стою у твоих ворот! Мы требуем справедливости! Мы требуем войны! – И толпа в один голос откликнулась: «Войны!»
Мне показалось, что прошло очень много времени, прежде чем двери регии отворились. Вышел мой отец, сопровождаемый своими охранниками, Дранком и еще кое-кем из своих старых друзей и советников. Крики тут же смолкли. По толпе прошелестело: «Царь, наш царь говорить будет!»
Встав на колени и спрятавшись за декоративным черепичным украшением, тянувшимся по краю крыши, я, глядя вниз, почти прямо под собой видела отцовскую макушку с поредевшими седыми волосами.
– Жители Лация! Дети мои! – звучно провозгласил Латин и так надолго замолчал, что мне уж показалось, он и не сможет продолжить начатую речь.
Люди ждали, переступая с ноги на ногу. Наконец Латин снова заговорил, но теперь в голосе его появились старческие нотки.
Оракул сказал свое слово. И обещание было дано. Если же вы не послушаетесь направляющего нас голоса судьбы, если нарушите договор, что был заключен мною с троянцами, то совершите страшную ошибку. И расплатитесь за нее кровью. Вы ведь и сами это понимаете. А потому мне больше нечего вам сказать. Но если ты, Турн, сын моего старого друга Давна и племянник моей жены, по-прежнему намерен настраивать латинов против троянцев, подталкивая их к началу греховной войны, то я остановить тебя не смогу. Я могу лишь сказать, что ты лишаешь меня той гавани мира и покоя, в которой я надеялся провести последние годы своей жизни; лишаешь меня той праведной смерти, о которой я так мечтал.
Толпа молчала. Латин, не дожидаясь ответа, повернулся, прошел в ворота регии, и охранники закрыли за ним высокие створки, оставив Турна наедине с молчащей толпой. Впрочем, молчала она недолго. Вскоре раздался шепот, негромкие разговоры, и прежний, мрачный гул вновь повис над улицей, и гул этот все усиливался, пока мне не стало казаться, что грозно гудит весь Лаврент.
Теперь уже почти все улицы его были запружены народом. Да и на нашей крыше я