Том 8. Почти дневник. Воспоминания - Валентин Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Красный телефонный шнур, вися на кустах, преграждает нам путь.
— Это немецкий провод, — говорит полковник, — но вы его все же не рвите. Сейчас он уже не немецкий, а советский. Мы им пользуемся для связи. Сколько мы захватили ихнего шнура?
— Сорок километров, — докладывает ординарец.
— В хозяйстве пригодится, — говорит весело полковник.
Он поднимает могучей рукой шнур, и мы, наклонив головы, быстро проходим под ним.
Немецкая траншея. Здесь по колено в тухлой, зеленой воде еще сегодня утром сидели фашисты. Сейчас они здесь лежат. Неподвижные. Грязные. Серые. Вокруг разбросаны солома, бутылки, консервные банки, письма, немецкие газеты, патроны, фляжки, окровавленные тряпки, треснувшие каски. А вот, немного подальше, немецкий офицерский блиндаж. Сейчас здесь оперативный пункт командира нашего наступающего полка.
На столе разложена карта, и командир артиллерийского полка, только что вернувшись с рекогносцировки, спешно наносит на карту обнаруженные немецкие огневые точки. Завтра на рассвете их будут добивать.
А вот две последние немецкие новинки летнего сезона — «скрипуха» и «кобылий череп».
«Скрипуха» — это большая реактивная мина весом в восемьдесят четыре килограмма. Здесь, на этом участке, их захватили несколько штук. Фрицы отступали так поспешно, что даже не успели выпустить по нас «скрипухи». Они так и остались на огневых позициях. Подходим к одной из этих мин. Мина заключена в решетчатый деревянный ящик, похожий на тару от авиабомбы. Ящик с миной стоит, косо прислоненный к стене специально отрытого окопчика. Никаких прицельных приспособлений нет. Мину наводят приблизительно, «на глазок». Перед выстрелом ее даже не вынимают из ящика. Включают ток, и она летит, как граната, на два с половиной километра. Шуму от нее много, а толку — не очень. Во время полета она издает отвратительный звук, похожий на скрипение заржавленного флюгера. Наши бойцы и прозвали ее за это «скрипухой». Удирая, враги все же успели снять со своих «скрипух» электрические запальники. Но наши бойцы быстро приспособились и тут же, не теряя золотого времени, стали палить по отступающим фашистам их же «скрипухами».
— Русский солдат, — с уважением говорит полковник. — Золотые руки. Он все может. Если понадобится, то и блоху подкует. Как левша у Лескова.
А вот и так называемый «кобылий череп». Это стальной колпак около двух метров в длину и высоту. В нем помещается скорострельный пулемет с боевым комплектом патронов. Этот колпак закапывается в землю, обкладывается дерном. Его очень трудно обнаружить. Он герметически закрывается. Для вентиляции имеется специальная машина, которая приводится в действие педалями, похожими на велосипедные. В «кобыльем черепе» сидят два солдата. Один качает воздух, другой стреляет из пулемета. Имеются два перископа, два откидных сиденья, полочки для продуктов и для боеприпасов. Все ручки, педали, кнопки этой машины никелированные. Внутри «кобылий череп» выкрашен добротной белой эмалевой краской, снаружи — темно-серой. На первый взгляд может показаться, что этот самый «кобылий череп» неприступная крепость, — и все же вот он, перед нами, выковырянный из земли, бессильный, с оторванной дверью и согнутым перископом.
— Сколько мы захватили за сегодняшнее утро этих самых хваленых «кобыльих черепов»?
— Одиннадцать штук, товарищ полковник, — докладывает ординарец.
А вот громадные черные дискообразные противотанковые мины, сложенные длинными штабелями. Немцы собирались заминировать дороги. Но не успели. Натиск наших доблестных пехотинцев был слишком стремителен. Немцы удрали, а мины остались.
— Ничего, пригодятся! — коротко говорит полковник, хозяйственно потирая руки.
Впереди раздается противный, тошнотворный скрип, и вслед за ним воздух потрясает крякающий взрыв.
— Вот она, «скрипуха», во всей своей красоте.
Беспрерывно впереди, в кустарнике, раздаются маленькие взрывчики, как будто кто-то бьет электрические лампочки. Это разрывные пули.
Туча закрыла небо. Все вдруг померкло. С шумом водопада обрушился на передний край ливень.
Автоматчики ведут пленных немцев. Их только что взяли. Мокрые, грязные, бредут они, низко опустив головы в серых пилотках. И дождь вокруг них блестит стальной решеткой.
— Стой! — говорит полковник. — Какого полка пленные?
— Триста тридцать второго.
— Вам ничего не говорит этот номер немецкого пехотного полка? — спрашивает меня полковник.
Я напрягаю память. 332? Действительно, что-то знакомое. И вдруг точно молния озаряет. Ведь этот гитлеровский полковник Рюдерер, командир 332-го пехотного полка, в декабре 1941 года приказал повесить Зою Космодемьянскую.
— Значит, против нас в данный момент воюет Триста тридцать второй пехотный полк?
— Он самый. Вернее, его жалкие остатки.
— А наши бойцы это знают?
— Да, — говорит полковник, — они это знают, они мстят за свою Зою. Видите, как они дерутся? Как львы. И ничто не может остановить их наступательного порыва — ни «скрипухи», ни «кобыльи черепа», никакая фашистская чертовщина. В результате последних боев Триста тридцать второй бандитский полк настолько потрепан, что его, очевидно, скоро отведут на переформирование. Мои бойцы поклялись добить этот полк!
Гремит гром, заглушаемый громом батарей. Блеск молний смешивается с блеском разрывов. Беглым шагом, с автоматами наперевес, проходит мимо нас на передовую рота автоматчиков. Запряжка из шести маленьких собачек провозит с передовой на тележке раненого.
Рядом с собачками идет девушка-санитарка. Синеглазая, розовая, молоденькая, озабоченная, в маленькой пилотке, из-под которой падают русые волосы, потемневшие от ливня.
1943
Отец Василий*
Он пил чай вприкуску, поставив блюдечко на три пальца. Его седые волосы были заплетены по-домашнему жидкой косичкой.
— Скажите, батюшка, как же вы жили при фашистах?
— Я не жил, но существовал.
— А как отнеслись к фашистам ваши прихожане?
— Для русского человека не может быть иного отношения к врагам своего отечества, как ненависть.
— А как гитлеровцы отнеслись к гражданам вашего города?
— Отношение фашистов ко всем русским людям, в частности к моим прихожанам, общеизвестно. В первый же день своего пришествия они для устрашения прочих повесили восемь первых попавшихся граждан на площади перед храмом. В дальнейшем число невинно казненных увеличилось до пятидесяти двух. Фашисты сожгли одну треть домов. Остальные ограбили. Многие младенцы, выброшенные гитлеровскими солдатами и офицерами на мороз из теплых жилищ, погибли. Злодеяния и бесчинства иноземцев неописуемы.
Он выражался несколько книжно, старомодно, в духе семинарии, где он получил образование. Говоря, он пристально рассматривал кусочек сахару, который держал в темной руке.
— Действовала ли ваша церковь при фашистах?
— Да. Богослужение совершалось. Сначала я служил, желая дать возможность преследуемым и лишенным крова людям находить приют и хотя бы относительное спокойствие в храме божьем. Но вскоре гитлеровцы, как солдаты, так и офицеры, стали слишком бесцеремонны. Они входили в храм в головных уборах и в оружии, тем самым оскорбляя религиозное чувство верующих. Они трогали пальцами иконы. Они позволяли себе расхаживать по алтарю во время литургии. Они зажигали сигары и папиросы от лампад. Я уже не упоминаю о непристойных выходках по адресу женщин, певших на клиросе. Я просил их. Я взывал к их совести. Я умолял. Но все было тщетно. Мои увещевания, просьбы и даже мольбы не действовали на этих разбойников. В конце концов чаша моего терпения переполнилась. Однажды во время слишком оскорбительной выходки компании немецких унтер-офицеров, которые начали в храме пить коньяк и закусывать, я прекратил богослужение и покинул храм. Следом за мной молча удалились и все молящиеся. В тот же день я запер двери храма на замок и твердо решил более не служить до тех пор, пока фашисты не будут изгнаны.
Отец Василий посмотрел старческими, синеватыми глазами, которые вдруг стали твердыми и прозрачными, как лед.
— И больше вы не служили?
— Нет, через некоторое время я опять стал отправлять богослужение.
— Почему?
— Меня заставил немецкий комендант. Он велел привести меня в комендатуру. Стуча по столу рукояткой револьвера, он заявил, что либо я буду отправлять богослужение, либо он повесит на церковной ограде десять человек из моих прихожан. Мог ли я принять на себя такой грех? Я отступился от своего решения. Я заявил, что повинуюсь.
— Но зачем это понадобилось немецкому коменданту?
— Я полагаю, причин было две. Первая — желание во что бы то ни стало настоять на своем и унизить русского священнослужителя, осмелившегося в виде протеста запереть храм. Вторая — предположение, что регулярная церковная служба знаменует собой как бы полное восстановление порядка в оккупированном городе.