Повторение пройденного - Сергей Баруздин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гитлер капут! Сталин — гут!
Другие немцы что-то проговорили, но я их не понял.
— Что они? — спросил я Сашу.
Странное дело: сколько лет мы долбили в школе немецкий язык, у меня даже были приличные оценки по этому предмету: я знал назубок артикли, мог прочитать с детства зазубренное стихотворение («Айн меннляйн штеет им вальде, ганц штиль унд штум…»), но я не умел произнести самой элементарной немецкой фразы, не говоря уже о более существенном — понять немца, если он объяснялся более серьезно, чем «Гитлер капут!». И не только школа — Эмилия Генриховна со своим идеальным немецким не помогла.
— Они говорят, что это ужасно, это страшно — то, что пережили сегодня, — объяснил мне Саша.
Узнал Саша и другое: что среди четырех пленных был один прибалт и один австриец.
Первую группу Саша повел один, хотя Макака предложил, правда робко, свою помощь:
— Давай вместе?
Видимо, ему не хотелось вести немцев одному.
Во второй партии немцев оказалось больше — семь человек. Тут же подоспела третья группа — шестеро. Объясняться было некогда. Двух раненых наскоро перевязали, и мы с Макакой повели их в штаб.
Макака и я, когда мы оказываемся рядом, похожи на Паташона и Пата. Рядом с пленными немцами Макака не выглядел Геркулесом. С карабином наперевес он суетливо бегал то в хвосте, то впереди пленных. Некоторые немцы прихрамывали, двое были без обуви, со стертыми в кровь босыми ногами, один только в портянках. Я шел сбоку колонны.
Пленные вели себя понуро-дисциплинированно. Сами старались не отставать и торопили отставших. До штаба нам предстояло пройти около трех километров — дорога не дальняя. Плохо только, что путь наш лежал по скользкой тропке с бесконечными подъемами и спусками. Мы шли медленно. А я еще, как назло, немножко прихрамывал.
Возле небольшой чахлой рощицы тропка сворачивала круто вправо, и тут мы чуть задержались. Один немец поскользнулся, зацепив ногой о корягу, второй присел, чтобы поправить мокрые, грязные портянки — единственную свою обувку.
Пока мы ждали, Макака подошел ко мне:
— А глупо все же, что мы даже языка не знаем. Интересно бы поговорить с ними. Правда?
В это время из рощицы вышел наш офицер. Звания его мы не могли определить — он был в телогрейке, но по шапке, гимнастерке и галифе безошибочно узнали: офицер.
— Кто такие? Куда идете? — спросил он нас довольно резко, поигрывая пистолетом.
Мы ответили.
— Я сам доставлю их в штаб, а вы возвращайтесь за следующей группой! — приказал он тоном, не терпящим возражений.
Я явно опешил и посмотрел на растерявшегося Витю.
— Мы не можем, — сказал я не очень уверенно. — Мы их в наш штаб должны доставить, а вы…
Офицер перебил:
— Разговорчики! Выполняйте, что приказано! Иначе расстреляю, как собак…
Немцы стояли, обескураженные не меньше нас. И тут случилось неожиданное — офицер в упор выстрелил в Макаку, крикнул по-немецки:
— Лауфен, эзель![3]
Я не сообразил, что произошло, и не понял его слов, и того, почему он кричит по-немецки, а только отскочил в сторону и выстрелил дважды в воздух. Наши пленные продолжали растерянно топтаться на месте, никто из них даже не попытался убежать. Офицер, наоборот, отбежал к опушке рощи и, присев за деревом, целился уже в меня. Пуля свистнула рядом. И в ту же минуту один из немцев бросился к офицеру с криком: «Герр оффициер!» — и упал как подкошенный рядом с Витей. Макака, видимо, был ранен, но я не мог даже подойти к нему. Выстрелив еще раз по дереву, я понял, что офицера там уже нет. Я бросил гранату. Бросил наобум — между деревьями, и тут услышал крик. Уже не думая о немцах (Идиот! А ведь они могли бы меня взять голыми руками!), я бросился в рощицу. Офицер с залитым кровью лицом катался по земле, дико крича. Осколок попал ему не то в глаз, не то в щеку.
Когда я оглянулся, вспомнив о раненом Макаке, возле него хлопотали два немца. Они помогли ему приподняться с земли. Другие стояли на тропке.
— Ну что с тобой, Макака? Что? — Я стянул с него шинель.
— Ничего, — пробормотал Витя, прижимая бок. — Задело неглубоко, кажется. Ты пистолет, пистолет у него возьми!..
Офицер уже не кричал, когда я вернулся к нему, и не катался по земле. Он стонал и только тяжело дышал, прикрыв руками окровавленное лицо. Пистолет валялся рядом. Я поднял пистолет, боясь задеть курок. Ведь это был первый в жизни пистолет, который я брал в руки.
Что же делать теперь? Витя ранен. Один из пленных убит. Двенадцать топчутся тут же. И еще этот офицер. Кто он? Переодетый фриц? Разведчик или бандеровец? Он жив, и, пока жив, его надо доставить в штаб.
До штаба теперь было ближе, чем до нашего взвода.
Макака с трудом поднялся:
— Пойдем!
— Куда же в таком виде?
— Пойдем, пойдем! — прошептал он, совершенно бледный и с посиневшими губами. — Я могу.
Не успели мы растолковать пленным, что кому делать: одним взять убитого немца, другим — лежавшего в рощице раненого офицера, третьим помочь идти Вите, — как, на наше счастье, появился Саша. Он возвращался уже из штаба.
— Неужели и ты вел их этой дорогой? — спросил я, рассказав ему о случившемся.
— Этой. И ничего.
— Повезло нам, что еще немцы такие оказались — тихие, — прошептал Макака. — Он им по-немецки крикнул, наверно, чтоб бежали, а они ни с места…
Саша спросил о чем-то одного из немцев, и тот возбужденно закивал головой:
— Лауфен, эзель! Лауфен, эзель!
— «Бегите, ослы!» он им крикнул, — перевел Саша. — Ясно, это бандеровец или власовец.
Через полчаса мы с трудом добрались до штаба. Сдали пленных. Проводили в медсанбат нашего Макаку.
На раненого офицера пришел посмотреть сам майор Катонин.
— Разберемся. А теперь садитесь в мой «газик» и катите к себе. И скажите лейтенанту Соколову, чтоб к семи часам быть всем здесь на митинге.
Вечером мы вернулись к штабу. На деревенской улице выстроился весь дивизион — со знаменем. Не было среди нас командира фотовзвода младшего лейтенанта Фекличева. Он погиб под огнем своих минометов. Не было Макаки, отправленного в госпиталь. Не было…
— Сегодня началось одно из самых решающих наступлений нашего фронта, — говорил майор. — Командир корпуса просил меня объявить всем вам, бойцам, сержантам, старшинам и офицерам, благодарность за отличную подготовку этого наступления!
— Служим Советскому Союзу! — хором ответили мы.
Не помню, сколько времени мы не слышали радио.
И вдруг — передача. Из Москвы. И какая! Имеет прямое отношение к нам.
«От Советского информбюро, — услышали мы давно не слышанный голос Левитана. — Оперативная сводка за 13 января. Войска 1-го Украинского фронта, перейдя в наступление западнее Сандомира, несмотря на плохие условия погоды, исключающие боевую поддержку авиации, прорвали сильно укрепленную оборону противника на фронте протяжением сорок километров. Решающее значение в прорыве обороны противника имело мощное и хорошо организованное артиллерийское наступление. В течение двух дней наступательных боев войска фронта продвинулись вперед до сорока километров, расширив при этом прорыв до шестидесяти километров по фронту. В ходе наступления наши войска штурмом овладели сильными опорными пунктами обороны противника Шидлув, Стопница, Хмельник, Буско-Здруй (Буск), Висьлица, а также с боями заняли более трехсот пятидесяти других населенных пунктов…»
Потом Левитан читал приказ Верховного Главнокомандующего. В нем упоминались имена командира нашего корпуса и командиров дивизий, входивших в корпус, многих дивизий, и знакомой мне — Наташиной.
«Сегодня, 13 января, — услышали мы, — в 21 час 30 минут столица нашей Родины Москва от имени Родины салютует доблестным войскам 1-го Украинского фронта, прорвавшим оборону немцев, — двадцатью артиллерийскими залпами из двухсот двадцати четырех орудий…»
Мы не слышали залпов этого салюта. Не знали мы и о том, что 14 января перешли в наступление войска 1-го и 2-го, а за ними и 3-го Белорусского фронтов.
Война оказалась совсем не такой, как мы ее представляли. Она была теперь, правда, и не такой, как прежде. Я помнил войну по нескольким часам, проведенным под Москвой в сорок первом. Я знал о ней по рассказам тех, кто начал свой путь по дорогам войны с двадцать второго июня. Я слышал о ней от Наташи, которая провела на фронте не несколько недель, как мы, а три года. Сейчас война была победной и в этом смысле радостной. Перевес в силе и технике был настолько явным, что каждый понимал: дело идет к развязке. И лозунг «Дойдем до Берлина» не воспринимался как желаемое, отвлеченное понятие. Он имел практически близкий, реальный смысл.
И все же война это война. Наши представления о ней, как о поле нескончаемого геройства и славы, казались сейчас такими же далекими, как Гороховецкие лагеря.