Глухая рамень - Александр Патреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зыбучее волненье измотало его, и когда шумящий шквал заплеснул его с головой, поднял и, раскачав, кинул в пучину, — он уже ничего не почувствовал…
Глава XV
Волчьи следы
До белого вала железной дороги тянутся к Вьясу волчьи тропы. С разных сторон идут они к конным сараям, к дворам и ометам соломы, а на околице звериных следов не счесть.
В сумерки вышла из своей землянки Палашка, сборщица сучьев, и у самых ворот заметила такой же волчий след.
— Вот окаянные! — дивилась она. — Никого не боятся — осмелели. Проньке надо сказать… Что лодыря корчит, шел бы с ружьем, коли больно храбрый. За волчиные шкуры деньги дают…
Она нагнулась к темному оконцу своей землянки и закричала, стукая кулаком в наличник:
— Тятя, волки у нас были!
В ответ послышался дряблый и приглушенный голос Никодима:
— Нехай! К нашим овцам не залезут: нет у нас их.
Узкой тропой шла Палашка к седьмому бараку ленивой, утиной походкой, вперевалочку, перелезая с сугроба на сугроб, — теперь трудно было идти широкой улицей Вьяса.
В бараке лесорубов горел огонь. Коробов сидел на поленцах, топил подтопок и, глядя в горящие угли, щурился. У него русая борода лопатой, домотканая суровая рубаха с узеньким воротком, который завязан тесемочкой, новые лапти с онучами. Сажин Платон стоял у плиты и чистил сырую картошку. Сорокин Ванюшка приткнулся бочком к Семену и, напрягая глаза, читал газету. Ефимка Коробов — сын Семена и Гринька Дроздов — артельный певун, теснились тут же. Топка пылала пепельно-красным огнем, заливала розовым дрожащим светом газету, русую бороду Семена и наклоненные слушающие лица парней. Остальные лесорубы, в том числе Спиридон Шейкин и Пронька Жиган, лежали на нарах в ожидании ужина.
Палашка молча прошла к окну и села на лавку. Она часто приходила сюда от скуки, садилась и слушала, о чем говорят, — к этому давно привыкли.
Под ногами Платона что-то вдруг звякнуло, покатилось под нары.
— Платон, чего это? — спросила Палашка.
— Ась? Чего? — бестолково оглянулся на нее Сажин. А догадавшись, в чем дело, бросил нож, сунул в карманы руки и сокрушенно зачавкал: — Фу ты, пес тебя дери!.. Я так и знал: карман худой, укатилась…
Он взял из-под подушки спички и, согнувшись в три погибели, полез под нары. С зажженной спичкой он искал свою «кровяную копеечку», царапал ногтем в щелях, шарил у плинтуса стен и охал.
— Ты чего там? — спросил Жиган сухо. — Домового ищешь?
— Его самого, — пропыхтел из угла Платон. Потом попросил нож.
Палашка кинула ему, и он принялся ковырять в щели. То и дело зажигал спички: они, недолго погорев, гасли, он зажигал еще.
— Прямо напасть какая-то, — вздыхал он, ерзая по полу. — Три копейки потерял.
— А может, гривенник? — язвительно подсказал Жиган.
— И куда, пес дери, укатилась? Наверно, в щель. Я так и знал. — Последняя спичка меркла, обжигала пальцы. — Тьфу! — плюнул Платон со злостью, вылезая обратно.
— Напрасно трудился, — сказала ему Палашка, — спички тоже денег стоят: двугривенный коробок… Вчера я у Парани купила.
С багровым лицом, с надувшимися жилами на висках, Платон разгибал спину и таращил на девку глаза:
— Двугривенный?! Неужто?.. Значит, я кругом в убытке? Десять на двадцать, кровяная копеечка. Тьфу!..
Палашка вынула из кармана бутылку и заговорила о деле, за коим пришла:
— Уважьте мне керосинцу… С отцом в потемках сидим.
— Ни глотка не дадим, — уважил Платон. — У самих мало. Кабы не Прокофий вон — беда совсем… Знаешь, как нынче играет этот товарец! Спички вон и то, говоришь, двугривенный. У самой не было заботы запасти? Спала бы дольше.
— Дать надо, — сказал Семен Коробов. — Привезут скоро… Отдаст.
Но Платон отказал наотрез:
— Не дам, хоть режьте!.. Не привезут теперь. Своя рубаха к телу ближе.
Жиган спрыгнул с нар, не говоря ни слова, выхватил из рук у Палашки бутылку и выбежал в сени. Через минуту он вернулся с четвертью и, нисколько не остерегаясь огня, начал цедить керосин у самой печки.
— Женщину должон жалеть, — внушал он Платону строго. — Иди, Поля, справляй свою женскую домашность… Платон, убери бутыль. Ну, ну, не хорохорься, а то… пролью по нечаянности… вспыхнет…
Угроза подействовала: Платон обхватил четверть обеими руками и унес в сени.
Палашка только что отошла от крыльца, — ее окликнули, она оглянулась. Перегнувшись через перила, стоял на приступках Пронька в шерстяных носках, раздетый, и манил ее.
Она вернулась:
— Чего ты, Прокофий?
— Где вчера вечером была?
— Спала… а что?
— Я к тебе заходил, а у вас заперто и огня нет. Покружил у окошка — и обратно. Скучно было, хотел с тобой погулять.
— Так это ты наследил? А я думала — волк… Взял бы ружье, покараулил. Развелось их везде много.
— Дурёха. В волка ночью попасть нелегко, к тому же картечью надо. — И, понизив голос, спросил: — А нынче опять дрыхнуть будешь? Вечером выходи. Посидим на соломе, там тихо.
— В бурю-то? Ты что, очумел?
— Я такую погоду люблю — волчиную.
Пронька приглаживал ладонью свою густую гриву и, закуривая папиросу, глядел на Палашку властными глазами. Он понял, что ей и выйти охота и побаивается его. Чтобы рассеять эту боязнь, он еще раз назвал ее ласково дурехой.
— Отец заругает, — нестойко сопротивлялась она.
— Никодим — сморчок. Чего боишься?
— Нет уж, лучше спать. — Она сказала ему спасибо за керосин и ушла.
— Рябая сдоба, — пустил ей Пронька негромко вслед. — Все равно не уйдешь, моя будешь.
Хмурясь, он ложился опять на нары. Ванюшка Сорокин читал о Восточной железной дороге, о битвах китайцев с японцами на полях Маньчжурии, о коричневых фашистских блузах, которых все больше становилось в Германии. Газета хранила обычное настороженное спокойствие, но здесь за последние дни ей не верили. Продолжали слушать молча, потом начали думать вслух — кто о чем; потом понемногу заспорили: о войне, о спичках, о керосине…
— Насчет войны мне наплевать, — высказал свое мнение Платон Сажин, — она меня не заденет.
— Это как сказать, — заметил Ванюшка Сорокин.
— Нет, не заденет: отсидимся в лесу. Я свое отслужил уж… Только бы на лошадь скопить. Куплю, лошадником заделаюсь и буду поживать — сам себе хозяин… Вон Самоквасов как ловко ухитрился: ссуду выцарапал, своих добавил и лошадь купил… Молодец… живет теперь и в ус не дует, как сыр в масле. Кажинный день, почитай, выпимши. — Платон определенно завидовал.
— Тереби и ты, — посоветовал Пронька. — Я же давно говорил тебе: рабочему человеку должны помочь. Давай, мол, — и всё тут. Проси хорошенько, требуй, тереби, — дадут!..
— Это как «тереби»? — встрепенулся Сорокин. — Если каждому на лошадь давать, тут Бережнов штанов не удержит.
Пронька съязвил:
— Пусть без штанов походит, раз Платону лошадь иметь желательно. Доход даем государству большой, частичку отколоть могут.
— «Большой»… Что вам на этот доход, лошадей накупить?
— Не всем, — ответил Платон, — а мне только… Эх, и зажил бы я вольготно!.. Плохо вот, что спички все расхватали.
У Проньки насчет войны было особое мнение. Он шумно привстал и плюнул к порогу:
— Не в спичках вопрос и тем паче не в керосине. Вчера вон Бережнов с Горбатовым были, говорят — привезем. И привезут. Это дело уладится. А вот война — тут посерьезнее. Народ говорит — значит правда. Война определенно ясная; кругом весь мир кипит, к нам волна подходит, — и напрасно от нас скрывают… А я, может, добровольно в окопы уйду. — И ударил себя в грудь кулаком. — Все равно скитаться по белу свету!.. Там еще лучше. А пуля меня нигде не поймает!..
— А что? — вдруг спросил Платон, когда укладывались после ужина спать. — Как ударит война, пожалуй, отсюда все разбегутся — кто куда, а?
— А как же, — подтвердил Пронька авторитетно. — Какой тут смысл оставаться? Спасайся кто может… Правильно, Шейкин?
— Не знаю. Скорее всего, что нет.
Семен Коробов до сего времени не вмешивался в разговор, а тут не вытерпел и принялся урезонивать Платона и Проньку:
— Охотники вы до всякой паники. Как бабы: жу-жу-жу, жу-жу-жу. Параня с Лукерьей тоже, наверно, стонут да мечутся… Бережнов вчера успокоил народ, а вы опять… Суматошники. Спите давайте, черти… Завтра подниму спозаранок. Будет, замолчи, Платон!..
В бараке понемногу стихало.
Всех дольше не засыпали Платон Сажин и Пронька Жиган: ворочались на нарах, словно их кусали клопы, молча сопели, и каждый про себя думал свою думу.
А в лесу, на знойках, две ночи не спалось старику Филиппу. Досадовал он на себя, чавкал и черной пятерней скреб затылок: покинул тогда горячую груду углей, — пока ходил во Вьяс за керосином, ветром раздуло огонь и вся груда сгорела. А Кузьма — окаянный — проспал.