Иосиф Бродский глазами современников (1995-2006) - Валентина Полухина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы затрагивали вопрос, хотел ли он ехать туда. Нет, мы с ним говорили об этом, я помню, я даже специально приезжал из Москвы, по-моему в 1970—71 году. И он сказал, что он не хочет ехать в Израиль, что он поедет на Запад, но не в Израиль. Кстати, я не согласен с тем бытующим сейчас представлением, что его выгнали.
Вы имеете в виду его отъезд из Советского Союза?
Да.
У вас есть основания думать, что он хотел эмигрировать до того, как ему предложили?
Да, я знаю это от него, и он впоследствии был очень недоволен, что мне об этом сказал.
Значит ли это, что Иосиф, как почти любой большой поэт, рано или поздно начинает переписывать свою биографию, создавать свой миф?
Я не думаю, что это он создавал миф. Я думаю, что миф создали люди, которые в этом были заинтересованы, поскольку надо было сбалансировать Солженицына и Бродского. Я не знаю, как на самом деле происходило с Солженицыным, но я был в течение девяти лет отказником, я знаю, как это происходило в нашей среде, знаю, что некоторые отказники, которые добивались выезда в течение десяти лет, в последний момент, когда им давали выездную визу, вдруг заявляли: "Меня выгоняют". Пример — Юрий Карабчиевский, мы с ним хорошо были знакомы, оба были отказниками. Он приехал ко мне и говорит: "Мне дают визу, а я не хочу уезжать". И он отказался уехать, но отказался, когда время позволяло отказываться.
В случае с Иосифом я, помню, говорил ему: "Ты уже один раз был в ссылке, а времена не становятся лучше, они становятся лучше или хуже для отдельного человека, но в целом все нагнетается". Он мне сказал, что он об этом думает и предпринимает шаги. Даже приезжала одна дама, другая дама, и речь шла о фиктивном браке. Он при этом говорил: "Ты меня должен понять, я не могу. Когда я представлю себе, что я с ней должен целоваться, даже фиктивно, меня отвращение берет. Хотя я хочу и должен уехать. Здесь конец, здесь никакого смысла мне нет оставаться. Там я печатаюсь, и книжка вышла". Он мне сам это говорил, может быть, потому, что я вышел из этого окружения и уехал в Москву, и он понимал, что можно со мной быть совершенно откровенным. Или потому, что он помнил, как в самые тяжелые для него минуты я выступал в Союзе писателей в его защиту. Я был самым молодым кандидатом в Союз писателей, меня Вера Панова рекомендовала. Я выступал и говорил: "Что же вы делаете? Это же самый талантливый сейчас человек в Ленинграде". Может быть, поэтому он был откровенен со мной. Знаете, в Ленинграде было слишком тесно, нельзя было откровенничать ни с кем, завтра это будет известно в Большом доме. Во всяком случае, я знал и никогда никому этого не говорил, сегодня я говорю вам первой об этом, но это абсолютная правда. Вот его фотография перед нами, он меня видит сейчас, он не будет возражать.
— Тот факт, что он хотел эмигрировать, это известно, он, по-видимому, делился своими планами и с другими. Тем не менее он говорил потом, что когда тебе предлагают выехать, от такого предложения в Советском Союзе не отказываются.
Конечно, это все равно ошарашивает. Мы девять лет ждали, меня арестовывали, а мою жену Милу избивали на демонстрациях, но когда нам позвонили из ОВИРа и сказали, что разрешение дано, вы уезжаете, это ошарашило. Ведь это же твоя страна. Сразу вся жизнь проходит перед глазами, и ты видишь, что как будто бы пристань отдаляется от тебя, и ты уже где-то совершенно в другом пространстве. Я понимаю, что так и было с ним. Но то, что он хотел уехать, это тоже правда.
Я опять возвращаю вас к еврейской теме. Перенасыщенность его стихов идеями можно ли приписывать его еврейскому происхождению?
На мой взгляд, нет. Я ни в коем случае не хочу и не могу и не имею права так думать, потому что достаточно вспомнить Пушкина и Блока и Цветаеву.
Но Блок, допустим, не такой уж поэт-мыслитель.
Правильно, Бродский более поэт интеллекта, чем Блок, тем не менее у Блока есть огромный резерв эмоциональной мысли. Если вспомнить, как Толстой говорил — "ум сердца", этого у Блока не отнимешь.
Кстати, чем вы объясняете неприязнь Бродского к Блоку?
Я думаю, что это из ревности. Бродский совершенно не переносил никаких соперничеств. Вот эта тройка — Бобы- шев, Найман и Рейн. Хочется продолжить: тройка, семерка, туз и Пиковая дама — это Анна Андреевна. Только потому, что Иосиф прекрасно понимал, что он выше их всех вместе и каждого в отдельности, это позволяло ему до поры до времени с каждым дружить. Как только Женя немножко приблизился к нему, он в своем предисловии к "Избранному" Рейна полностью его уничтожил.
Уничтожил комплиментами?
Да, именно комплиментами, он же был умница. Один раз он был крайне недоволен мною. Это было, кажется, в 1962 году. Борис Бахтин, сын Веры Пановой, изумительный человек, прекрасный переводчик и прозаик, с которым мы очень дружили, устроил такое соревнование в Институте народов Азии. Мы все пошли туда, как овцы, но потом я проанализировал, что это был очень тонкий ход. Мы читали все вчетвером (Жени Рейна не было, он был на сценарных курсах в Москве), а потом публика из нас из четверых одного отвергала. Там был огромный зал. Представляете себе, соревноваться с Бродским! Слава у него уже тогда была колоссальная. Найман тоже пользовался большой популярностью. Дима, на мой взгляд, лучше поэт, чем Найман, гораздо лучше и глубже. Я сейчас говорю о Бобышеве как о поэте. Он не был популярен, он вообще непопулярный поэт; несмотря на то что у него замечательные стихи, ахматовские октавы и все такое, он непопулярен. Найман был душка: красивый, читал изумительно, остряк, все его любили. И я его тоже любил в то время. И в результате что получилось? Найман упал, Диму не выбрали, получилось, что мы с Иосифом остались вдвоем: я прочту стихотворение, Ося прочтет. Каждый должен был читать по одному стихотворению. Как раз в это время Марина Басманова покинула зал, Иосиф сидел рядом со мной, и я заметил, как он побледнел, и в результате никто не победил. Он был моложе меня тогда, и я к нему относился как старший товарищ, я уже жизнь видел, я пожалел тогда, ах, думаю, надо было…
Позволить ему выиграть?
Да. И мне кажется, это был один из первых незаметных стежков, которые нас развели потом. Хотя все равно мы виделись и потом, когда я уехал в Москву. Когда я приезжал в Ленинград, как будто бы все было по-старому. Но мне показалось, что с этого момента он как будто немножко отдалился, чуть реже мы стали видеться, меньше стали обмениваться стихами, как будто бы он понял, что и он без меня может обойтись и я без него. Что, наверное, так и было.
А как сложились ваши отношения в Америке?
До Америки мы в последний раз виделись году в 1972-м перед самым его отъездом. Я встретил его на Тверском бульваре около редакции журнала "Знамя". Он сказал, что ведет переговоры по поводу переводов, по-моему. Я сейчас боюсь ошибиться, но какие-то переговоры там велись с отделом поэзии. В это время там уже работала Наташа Иванова. Он был хорошо одет, в дубленке, такой уверенный… И я подумал, что у него все в порядке. Это была наша последняя встреча в России, помню, он очень высоко отзывался о Слуцком, так и сказал: "Я Баруха очень люблю". Хотя Слуцкого никто не звал Барух, все звали Борис Абрамович. Кстати, Слуцкий не ходил за еврейского поэта, это потом все обнаружилось, а тогда он ходил за комиссара из левой прогрессивной поэзии, он и Мартынов, это были два комиссара хорошей интеллигентной прогрессивной поэзии. Не подпольной, а полуофициальной. Они общались с нами, печатались все мало. Несмотря на то что я был в Союзе писателей, я публиковал преимущественно переводы с литовского и других языков, но не свои стихи. Мы расстались с ним. Я не знал, что он уезжает, он мне ничего тогда не сказал, но дал мне какие-то советы житейские.
Вы спрашиваете о Соединенных Штатах. Я передал для Иосифа большое количество стихов с Васей Аксеновым, когда тот уезжал. По-моему, это было в 1980 году. И вдруг я получил открытку из Сан-Франциско от Васи, что он читал мои стихи по телефону Иосифу и что они постараются сделать все возможное, чтобы меня вытащить "оттуда". Переписки я с Иосифом никакой не вел, единственно, с кем я вел переписку, это с Димой Бобышевым. Мы приехали в Америку в августе 1987 года. Я послал в редакцию издательства "Liberty" рукопись книги "Друзья и тени" и несколько рассказов в журнал "Время и мы". И вдруг у меня взяли сразу три рассказа. Издатель "Liberty" позвонил и сказал, приезжайте, договор заключим. Но мы все тянули, просто у нас денег не было. Решили поехать в Нью-Йорк с Милой, Максимом и друзьями на Рождество. Я не мог быть в Нью-Йорке и не зайти к Иосифу. Хотя до меня уже доходили слухи, по- моему, Женя Рейн говорил, что Иосиф крайне был недоволен, что я вступил в Союз писателей. Но я уже давно вылетел из него. Не знал, как он встретит меня, Иосиф только за неделю до этого получил Нобелевскую премию. Я знал его адрес, Женя дал и телефон. Я решил пойти просто так, без всякого звонка. Я боялся звонить, вдруг что-то не то, и я его не увижу. А я всегда относился к нему с большой любовью, с какой-то нежностью даже. И мы пошли, хотя все отговаривали: не надо, не ходи, он тебе ни разу не написал, зная, что ты в отказе. Господи, он столько перенес, ну что я буду сейчас считаться. Мы с ним не ссорились. Я нажимаю на звонок, никто не отвечает. Вдруг открывается дверь и выходит Иосиф, Я говорю: "Ося, это ты?" — "Давид, как хорошо, что ты приехал!" Я говорю, я не один, там Мила, Максим и наши друзья. "Давай всех, всех приводи". Как будто бы мы только вчеpа расстались: такой милый, такой простой, домашний. Привел нас в свою гостиную — стол с пишущей машинкой, в ней стихотворение, которое он перепечатывал. "Что будете пить? Коньяк будете? И кофе сварю". Он так засуетился, как будто близкие родственники приехали. Очень трогательно. Мы хорошо посидели, и вдруг он говорит: "Ну, чем мы будем заниматься?" Горбаневская правильно подметила, он как будто из польского языка взял этот оборот. Я говорю, я буду писать и заниматься научной работой, то есть тем, что делаю всю жизнь. "А где?" — "Может быть, в Браунском университете получится. Сейчас заключил договор на книгу, и, кстати, там есть глава о тебе. И я хочу, чтобы ты ее прочитал". — "Мне, — говорит, — не надо, мне не важно, пиши, что хочешь". — "Нет, Ося, я хочу, чтобы ты ее прочитал, и я тебе ее пришлю. Если ты мне не ответишь, значит, все в порядке. А если она тебе не понравится, ты мне не разрешишь печатать ее, и все. Я пошлю такие главы всем, кто здесь живет, тебе, Бобышеву, Аксенову". Я так и сделал, я всем послал. Мы хорошо так посидели, часик или полтора. Иосиф мне подарил три свои книжки с очень трогательной надписью. Мы еще задержались в Нью-Йорке, у меня тоже было приподнятое настроение, я заключил договор, получил аванс, через три месяца после приезда в Америку, это тоже не шуточка. На следующий день я звоню ему попрощаться и говорю: "Ося, если я приеду опять в Нью-Йорк, могу я у тебя остановиться?" Мы расстались на такой волне, что как будто бы родственники. А он говорит: "Нет, нет". Я просто был в шоке.