Путь Грифона - Сергей Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шёл по мощённому булыжником переулку. По правую руку – здание Сибирского товарищества печатников. И здесь оказалась новая вывеска. «Газета “Красное знамя”» – сообщала надпись. До революции и при белых в доме находилась редакция «Сибирской жизни». Здесь когда-то и трудился наборщиком человек, увековеченный в новом имени переулка. Редактора прежней газеты Адрианова, приятеля его дорогих тётушек, расстреляли в начале марта двадцатого года. «Тётушки, тётушки», – повторялось и повторялось в воспалённом мозгу.
Он опять, уже в другом месте города, переходил улицу Советскую, которая, перестав быть Спасскою, точно уводила от спасения в сторону замусоренного берега речки Ушайки. Стал подниматься в гору. Ноги сами принесли к стенам Богородице-Алексеевской обители. До переименования улицы Монастырской, на которую выходила западная сторона монастыря, руки у властей пока не дошли. Вдруг в какие-то секунды холодная морось превратилась в мелкий тёплый дождик. Точно в небе что-то переключили. Дождь тоже шуршал. Но шуршал иначе. Это уже был тихий, не раздражающий шум. Небесная влага оказалась неожиданно тёплой для октября.
Запах только что испеченного монастырского хлеба был особенно дразнящим во влажном воздухе. При виде вооружённого военного человека монахи, выходившие из главного храма, крестясь, спешили уйти прочь с монастырского двора под защиту толстых стен прилегающих зданий. Суровцев запоздало снял с головы будённовку. Перекрестился на церковь. Затем на часовню Феодора Кузьмича.
Повернулся вправо и тут увидел свою няню. Параскева Фёдоровна шла от трапезной к храму, глядя себе под ноги. Она сильно постарела со времени предыдущей встречи. Точно не выдержав давления последних лет, спина у нянюшки согнулась, и не было теперь решительно никакой силы, чтоб разогнуть её обратно. Со стороны было просто непонятно, как она до сих пор ходит без палки – столь, казалось бы, необходимой для сопротивления земному тяготению или давлению самих небес, которые готовы были и дальше гнуть ей спину, чтоб уже или сломать, или же окончательно пригнуть к земле.
Не дойдя несколько шагов до колодца между трапезной и храмом, пожилая женщина увидела своего воспитанника. Охнув от неожиданности, развела руки в стороны, потом сразу непроизвольно потянула к нему ладони. Суровцев бросился навстречу, точно опасаясь, что она сейчас упадёт, если её не поддержать. Обнял маленькую, не разгибающуюся фигурку. Поцеловал тёплую, пахнущую хлебом щёку, прижал к себе. Голова нянюшки оказалась почти у его живота. Чувствовал грудью, как негромкие рыдания толкаются вместе с её причитаниями ему под сердце:
– Сергей Георгиевич, не суди меня строго, старую. Не уберегла я наших голубушек. Не отвела в тяжкий час от них рук нечестивых, – тоненько голосила женщина. – Прости, батюшка! Христа ради, прости дуру старую, рабу неразумную, дщерь непутную.
«В своём ли она уме? За что её простить? Не понимаю», – путано думал Суровцев. «Как было бы славно сейчас поплакать вместе с ней», – ещё подумалось ему. Но комок горечи в горле стал теперь столь значительным, что перекрывал не только путь слезам и рыданиям, но и самому дыханию. Не находилось и слов. Приходило горькое осознание того, что, кроме нянюшки, не осталось у него на земле ни одного родного и близкого человека. Тётушки, тётушки… Казалось бы, он мог всю жизнь носить в душе обиду на них. Чего только стоила отдача его в кадеты в шестилетнем возрасте! Мокрая от слёз подушка, на которой он тогда засыпал и просыпался… Но детские горести исчезли сами собой. Чувство родства и признательности с годами оказалось куда сильнее детских обид. И сейчас, обнимая нянюшку, он точно держал в руках последнюю живую нить, связывающую его с тётушками по отцовской и материнской линии. С двумя женщинами, немкой и русской, судьбы которых, точно маленький и крепкий узелок, связал когда-то своим рождением он сам.
Не размыкая объятий, он стал покачиваться вместе с Параскевой Фёдоровной из стороны в сторону. В такт покачиванию как-то светло и молитвенно повторяя про себя слова своей колыбельной. Точно возвращая нянюшке всю её ласку и всё её тепло, принятое им от неё в детстве. Подумалось, что это он, а совсем не его няня, сходит с ума. Дождик моросил вокруг, дождик, представлялось ему, моросил и в душе, которая щемяще, но тепло и нежно лелеяла слова грустной народной колыбельной песни. Мелодия звучала внутри него. По беззвучно шевелящимся губам нельзя было и понять, поёт ли он или шепчет слова молитвы. Могло даже показаться, что он просто что-то полоумно бормочет:
На улице дождик землю прибивает.Землю прибивает. Брат сестру качает.Ой, люшеньки, люли! Брат сестру качает.
Заоблачному солнцу в тот день так и не удалось пробить и рассеять тучи. Непогода то дождём, то моросью, смешиваясь с шорохом опавшей листвы под ногами, так и шуршала до позднего вечера. Листвы на деревьях становилось всё меньше и меньше. К тому же городские сады и скверы за последние годы оказались почти полностью вырублены.
Вслед за деревьями и заборами, использованными как дрова, исчезли деревянные, дощатые тротуары. Там, где они прежде пролегали. Почти пропали цветники рядом с многочисленными купеческими особняками, украшенными традиционной для Томска резьбой. Казалось, ещё чуть-чуть – и сама эта резьба отправится в печь.
Резные наличники и карнизы домов за послереволюционные годы не подновлялись и не подкрашивались. Имели они теперь неопрятный, облупившийся вид. В самих особняках, часто вместо одной-двух семей или прежних хозяев, ютилось до десятка семей хозяев новых, получивших жильё по разнарядке горсовета. Но на этом уплотнение не заканчивалось.
К семейным жильцам подселяли жильцов одиноких, сооружая перегородки в больших комнатах и приспосабливая под жильё кладовки и другие хозяйственные закутки под лестницами и даже на чердаках. Новые дома не строились. Вместо домов во дворах росли горы помоек. И сейчас, осенью, с этих помоек мыши и тараканы полчищами устремлялись под человеческий кров. Где их в борьбе за тёплое место на зимнее время уже опередили колонии клопов, с которыми не было решительно никакого сладу в условиях коммуналок. И при этом всюду кричащие приметы НЭПа – аляповатые вывески. Только каменные здания из красного кирпича, иногда из кирпича и жёлтого песчаника ещё как-то сохраняли прежний нарядный вид города.
Трактир из числа многих, заново открывшихся при переходе к новой экономической политике, располагался на Московском тракте. Изначально заведение строилось в XIX веке как заведение для ямщиков. Последнее такого рода в городской черте и первое на уходящем вдоль Томи в юго-западном направлении государственном тракте. В этом в течение веков неблагополучном месте Томска, называемом Заисточье, было небезопасно находиться во все времена. Даже если это было днём. Но Соткина это как раз устраивало и не смущало. Лишних глаз и ушей здесь просто не могло быть. Электричества в этот район Томска как не провели до революции, так не проводили и теперь. Освещение трактира составляли керосиновые лампы. По одной на каждом столе. Сейчас они горели только на двух столах.
– Картину там я застал жуткую… Сразу и сообразить не мог, в чём дело, – закусывая капустой водку, вполголоса продолжал свой рассказ Соткин, – кости, черепа обглоданные… Вонь несусветная. Своих покойников чекисты в посёлок вывезли. Там похоронили. А офицеров и каторжан медведям с волками на корм оставили. Вот такой вонючий вышел расклад. С остяками сговорился – обещали схоронить. Они, если обещают, всегда договор выполняют. Всяко-разно судил я и рядил, а ничего лучше не придумал. Посуди сам, Сергей Георгиевич… Даже в тайге за золотом, как говорится, нужен догляд. К староверам с этим не обратишься – прогонят и разговаривать не станут. Да и к ним сейчас кто только не жмётся. Много бывших офицеров там встречал. Народа неприкаянного по тайге шляется до чёрта. Ходят, ходят и понимают, что всю жизнь так не проходишь. Идут к людям. Вот так с остяками я окончательно и завязался. У нас попов и до революции не шибко слушали, теперь и вовсе до подлого звания низвели. А у остяков, вогулов и самоедов до сих пор всё по старым обычаям… Как сказал шаман, так и будет. Хакинен, умный мужик, знал, к кому обратиться можно. Я прикармливаю их как могу. Пушнину когда забираю, рассчитываюсь по самой высокой цене. А золото при них в сохранности. Боятся они его. И правильно делают. В Сибири золотишко всегда было… Нет… Наконечник для стрелы или украшение женское из болотного железа, из камня, даже из кости, они завсегда сладят. Но золото – упаси боже кому-то показать… У меня такое ощущение, что они Майн Рида и Фенимора Купера читали. Историю американских индейцев им повторять не хочется. Так что наши ящики с орденами они не только приняли, но и раскопать никому не дадут – это точно. Интересный они народ. Загадочный. Взять хотя бы то, что на реке живут, а плавать не умеют и не учатся. В воду если кто упал в одиночестве, так тому и быть – в мир вечной охоты отправился…