Невыносимая легкость бытия - Милан Кундера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что он искал в них? Что его влекло к ним? Разве любовный акт — не вечное повторение одного и того же?
Отнюдь нет. Всегда остается маленькая доля невообразимого. Когда он видел женщину в платье, он, конечно, умел приблизительно вообразить себе, как она будет выглядеть обнаженной (здесь его опыт медика дополнял опыт любовника), но между приблизительностью воображения и точностью реальности всегда оставался маленький зазор невообразимого, не дававшего ему покоя. Погоня за невообразимым не кончается, однако, открытием наготы, но продолжается дальше: как женщина будет вести себя, когда он разденет ее? Что будет говорить, когда он будет обладать ею? В какой Тональности будут звучать ее вздохи? Какой гримасой исказятся ее черты в минуту экстаза?
Своеобразие “я” скрыто как раз в том, что есть в человеке невообразимого. Представить себе мы можем лишь то, что у всех людей одинаково, что общо. Индивидуальное “я” — лишь то, что отличается от общего, иначе говоря, то, что нельзя предугадать и вычислить, что необходимо лишь обнажить, открыть, завоевать.
Томаш, который последние десять лет своей врачебной практики занимался исключительно человеческим мозгом, знает, что нет ничего более труднопостижимого, чем “я”. Между Гитлером и Эйнштейном, между Брежневым и Солженицыным гораздо больше сходства, чем различия. Если это выразить числами, то можно было бы сказать, что между ними одна миллионная доля непохожего и девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот девяносто девять миллионных сходного.
Томаш одержим страстью открывать и овладевать этой одной миллионной долей, и ему кажется, что в этом — смысл его одержимости женщинами. Он одержим не женщинами, он одержим тем, что в каждой из них есть невообразимого, иными словами, он одержим той миллионной долей непохожего, которая отличает одну женщину от других.
(Здесь, пожалуй, соприкасались его страсть хирурга со страстью бабника. Он не выпускал из руки воображаемого скальпеля, даже когда бывал с любовницами. Он мечтал овладеть чем-то, что запрятано глубоко в них и ради чего необходимо разъять их поверхность.)
Мы можем, конечно, по праву спросить, почему он искал эту миллионную долю непохожего именно в сексе? Разве он не мог найти ее, допустим, в походке, в кулинарных причудах либо в художественных увлечениях той или иной женщины?
Несомненно, миллионная доля непохожести присутствует во всех сферах человеческой жизни, однако в любой из них она общедоступна, ее не нужно открывать, она не требует скальпеля. Одна женщина на десерт предпочитает сыр пирожному, другая не выносит цветной капусты, и хоть каждая из них тем самым демонстрирует свою оригинальность, эта оригинальность тотчас обнаруживает свою полную пустоту и никчемность и убеждает нас в том, что нет никакого смысла примечать ее и искать в ней какую-то ценность.
Исключительно в сексуальности миллионная доля несхожести являет собой нечто редкостное, ибо недоступна публике и должна быть завоевана. Еще полвека назад для такого завоевания требовалась уйма времени (недели, а то и месяцы!), и стоимость завоеванного была пропорциональна времени, затраченного на это завоевание. Однако и сейчас, хотя время, необходимое для завоевания, неизмеримо сократилось, сексуальность все еще продолжает оставаться металлической шкатулкой, в которой сокрыто таинство женского “я”.
Итак, то была не жажда наслаждения (наслаждение приходило сверх всего, как некая премия), а жажда овладеть миром (разъять своим скальпелем распростертое тело мира); именно она увлекала Томаша в погоню за женщинами.
10Среди мужчин, гоняющихся за множеством женщин, мы можем легко различить две категории. Одни ищут во всех женщинах свой особый, субъективный и всегда один и тот же сон о женщине. Другие движимы желанием овладеть безграничным разнообразием объективного женского мира.
Одержимость первых — лирическая: они ищут в женщинах самих себя, свой идеал, но их всякий раз постигает разочарование, ибо идеал, как известно, нельзя найти никогда. Разочарование, которое гонит их от женщины к женщине, привносит в их непостоянство некое романтическое оправдание, и потому многие сентиментальные дамы способны даже умиляться над их упорной полигамностью.
Вторая одержимость — эпическая, и женщины не находят в ней ничего трогательного: мужчина не проецирует на женщин никакого своего субъективного идеала; поэтому его занимает все и ничто не может разочаровать. Именно эта неспособность быть разочарованным и несет в себе нечто предосудительное. В представлении людей одержимость эпического бабника не знает искупления (искупления разочарованием).
Поскольку лирический бабник преследует все время один и тот же тип женщин, никто даже не замечает, что он сменяет любовниц; друзья постоянно ставят его в затруднительное положение тем, что не могут различить его подруг и все время называют их одним и тем же именем.
Эпические бабники (и к ним, конечно, относится Томаш) в своей погоне за познанием все больше отдаляются от банальной женской красоты, коей быстро пресыщаются, и неотвратимо кончают как собиратели диковин. Они знают за собой этот грех, немного стыдятся его и, дабы не смущать друзей, не показываются с любовницами на людях.
Томаш уже около двух лет работал мойщиком окон, когда однажды его пригласила к себе новая заказчица. Ее причудливость привлекла его тотчас, как только он увидел ее в открытой двери квартиры, но причудливость эта была деликатной, неброской, ограниченной рамками приятной банальности (увлеченность Томаша диковинами не имела ничего общего с увлеченностью Феллини монстрами). Женщина была чрезвычайно высокой, заметно выше его, и лицо ее с тонким и очень длинным носом было до такой степени необычным, что ее нельзя было назвать красивой (никто с этим не согласился бы!), хотя и некрасивой (во всяком случае, в глазах Томаша) она не была. В брюках и белой блузе она производила впечатление удивительного сочетания нежного мальчика, жирафа и аиста.
Женщина смотрела на него долгим, внимательным, пытливым взглядом, не лишенным и проблеска умной иронии.
— Пойдемте дальше, пан доктор, — сказала она.
Он понял, что женщина знает, кто он. Однако, не желая показывать это, он спросил:
— Куда можно налить воды?
Она открыла дверь ванной. Перед ним были умывальник, ванна, унитаз; перед ванной, умывальником и унитазом лежали маленькие розовые коврики.
Женщина, похожая на жирафа и аиста, улыбалась, глаза ее щурились, и потому все, что она говорила, казалось исполненным тайного смысла или иронии.
— Ванная полностью в вашем распоряжении, пан доктор, — сказала она. — Можете в ней делать все что угодно.
— И выкупаться могу? — спросил Томаш.
— Вы любите купаться? — ответила она вопросом.
Он наполнил ведро теплой водой и вернулся в гостиную.
— Откуда прикажете начать?
— Это зависит только от вас, — пожала она плечами.
— Я мог бы посмотреть окна в остальных комнатах?
— Вы хотите познакомиться с моей квартирой? — улыбнулась она, словно мытье окон было просто его прихотью, не имевшей к ней никакого отношения.
Он вошел в соседнюю комнату. Это была спальня с одним большим окном, двумя придвинутыми вплотную кроватями и картиной, изображавшей осенний пейзаж с березами и заходящим солнцем.
Когда он вернулся, на столе стояла открытая бутылка вина и две рюмки.
— Не хотите ли взбодриться перед нелегкой работой? — спросила она.
— С удовольствием, — сказал Томаш и сел.
— Для вас, должно быть, это любопытное занятие, бывать во многих домах, — сказала она.
— Да, в этом что-то есть, — сказал Томаш.
— Везде вас ждут женщины, мужья которых на работе.
— Гораздо чаще бабушки и свекрови, — сказал Томаш.
— А вы не тоскуете по вашей настоящей работе?
— Скажите мне лучше, откуда вы знаете о моей работе?
— Ваше предприятие хвастается вами, — сказала женщина, похожая на аиста.
— Все еще? — удивился Томаш.
— Когда я туда позвонила и попросила прислать кого-нибудь вымыть окна, мне предложили вас. Сказали, что вы известный хирург, которого выгнали из больницы. Меня, конечно, это заинтересовало.
— Вы ужасно любопытная, — сказал он.
— Это заметно по мне?
— Да, по вашему взгляду.
— А как я смотрю?
— Щурите глаза. И все время задаете вопросы.
— Вы не любите отвечать?
Благодаря ей разговор с самого начала приобрел игривое очарование.
Ничто из того, что она говорила, не касалось окружающего мира, все слови. были обращены исключительно к ним одним. А поскольку главной темой разговора сразу стали он и она, не было ничего естественнее, как дополнить слова прикосновениями: Томаш, говоря о ее щурящихся глазах, не преминул погладить ее. А она принялась каждый его жест повторять своим жестом и делала это не полуосознанно, а скорее с какой-то нарочитой последовательностью, словно играла в игру “что сделаете вы мне, то и я сделаю вам”. Так они сидели друг против друга, и руки одного касались тела другого.