Конь рыжий - Роман Гуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Киевского хлебороба Кривосапа немцы захватили в Клаустале в постели с двумя женщинами; ночью в лагерном бараке пришедшая полиция нашла сбежавшую от мужа немку в шкафу в комнате подпрапорщика Нескучайло; ежедневно в "Гостинице Павлиньего озера" рассказывали о невероятных происшествиях. Гостиница цвела пиршественным великолепием. Только, к сожаленью, многие наши по дурной русской привычке запили, кто от потери жены иль детей, а кто просто так, от беспредметного надрыва славянской души.
В курильной комнате открылась железка; здесь игрецкая страсть опрощала всё; ночь-напролет тут царствовала даже не демократия, а разумная анархия. За карточным столом, рядом с кавалерийским полковником Любимским, одетым в коричневый френч с колодкой заслуженных в мировой войне боевых орденов, сидели гетманские вартовые Пузенко и Юзва, штабс-капитан Саратов в костюме французского матроса, александрийский гусар смерти, ротмистр Кологривов, вольноперы, солдаты, офицеры в пестроте английского и французского обмунднрованья и в остатках русской военной формы, принесенной еще с полей войны.
- В банке сто, - сжимает колоду барскими когтистыми пальцами полковник.
- Ва банк.
- В банке двести, - бросает он сквозь щетину подстриженных усов.
- Крою во вись, - дрожит над картой вартовый Пузенко.
- Та ж, Пузенко, державня варта! - скопческим смехом заливается его земляк, Юзва.
- Ваше, - и полковник кладет перед Юзвой колоду.
До горного голубого рассвета в курильной клубится табачный дым. Словно постарев за ночь, полковник с ненавистью взглядывает на кургузые нечистые пальцы Юзвы, мечащие банк.
А в зале, где днем стоят обеденные столы и устроена сцена, в углу прижался разбитый бехштейн. За ним в полутьме, со свечей, худенький брюнет играет скрябинскую "Поэму экстаза". Фамилия его неизвестна, все называют его паж, он очень молод, нервен, красив и любит только музыку. Но в "Гостинице Павлиньего озера" кроме маршей нет нот, а паж по памяти играет только "Поэму экстаза". И когда одни спят, а другие режутся в железку, паж ночь-напролет играет на рояле и под его пальцами разбитый бехштейн вспоминает лучшие времена. В эту лунную ночь он звучит прекрасно; по крайней мере мне так кажется из барака, а может быть это просто бессонница.
В соседней барачной комнате я слышу, как томский семинарист прапорщик Крестовоздвиженский шутит с сошедшим с ума жандармским полковником Кукушкиным. Не выдержав плена, два года назад, в их комнате повесился французский лейтенант Морис Баяр. Ночью у Кукушкина и Крестовоздвиженского фарфоровое блюдце бежит по разлинованному листу, выговаривая: "Святые отцы молятся о вас и России, молитесь обо мне и Франции. Морис Баяр". В темноте за блюдцем крутятся столы, стулья, кровати, а поутру полковник Кукушкин под подушкой находит таинственное письмо, которое, счастливо улыбаясь, убегает читать в лес, за озеро, а Крестовоздвиженский катается по кровати, на весь барак хохоча густым семинарским басом.
Так уж водится: русские везде поют и пляшут. Не только в Педагогическом музее, но и в Клаустале поручик Матунько составил чудесный украинский хор и каждую субботу в зале лагеря у нас дается концерт. Когда хор поет шевченковское "Як умру, так поховайте", не только у нас, даже у наших гостей, клаустальских немцев, захватывает дух и навертываются слезы. Но, к сожаленью, этим программа не кончается. В балетных пачках на сцену выпархивает балерина, это кадровый капитан Мосин, единственный военнопленный, оставшийся в этом лагере с мировой войны. Не в силах сдерживаться немки хихикают в руку, а мы знаем, что этот замкнутый, желтолицый нелюдимый человечек уже давно не в себе, что здесь в "Гостинице Павлиньего озера" уже в годы войны он выказывал признаки душевного заболеванья. В грязных пачках Мосин танцует умирающего лебедя. Это тяжелое зрелище и, слава Богу, что капитана скоро сменяет всё тот же рыжий, порнографический куплетист с гитарой, что выступал еще перед взрывом в Педагогическом музее.
"Под опеку взяла нас Германия,
Знать достойны ее мы внимания!"
А наутро рассказывают, что поссорившись за картами штабс-капитан Саратов вызвал полковника Калашникова на дуэль, стреляться из винтовок, заложив в магазин по обойме и сходясь на сто шагов по клау-стальскому шоссе; кто-то с трудом их помирил. Неизменны причуды и Алексея Жигулина. В этом богатыре я любил красочную первобытность натуры и безалаберную русскую дурашность. Но мне его было жаль. Этому ярославцу-купцу торговать бы красным товаром в Ярославле, а он ни с того, ни с сего попал в немецкую "Гостиницу Павлиньего озера".
У богатыря Жигулина светлые выпученные глаза, серебряные висячие усы и трещащая октава голоса. Однажды в воскресенье, когда клаустальские немцы в праздничных костюмах, с праздничными сигарами, под руку с женами, детьми и с собаками на ремешках пришли на обычную прогулку к Павлиньему озеру, Жигулин потряс их воображенье, надолго заставив говорить о себе. Он появился возле озера в полушубке, в папахе, в высоких сапогах, нетрезвый. Как бы в забытьи он встал перед озером, невыразительно глядя на его тонкую ледяную корку, и вдруг, закричав что-то дикое, непонятное, сел на берег и начал раздеваться.
Через минуту перед остолбеневшими немцами Жигулин уже стоял в чем мать родила и, диаконской октавой продолжая рычать всемирные ругательства, с размаха, ломая тонкий лед, ринулся в воду. Хохоча, покрякивая из воды, он шел саженками, напрямик режа широкое озеро. Его товарищи с платьем бежали на другой берег, крича: "Сейчас сдохнет!" Но блещущий стекающими струями, гогочущий, рыгочущий Жигулин не только легко вышел на противоположный берег, но еще больших трудов стоило уговорить его одеться.
Мировая война, революция, русская междоусобица, а в особенности эмиграция Жигулину были совершенно неясны. "У меня от всей этой завирухи такое, знаешь, братец, чувство, будто мне кутёнок на сердце нагадил", говорил Жигулин. У себя, в Ярославле он понимал толк в ситце, сарпинке, миткале, успешно торгуя в своей суровской лавке, окруженный молодцами-ярославцами, а когда запирал лавку тяжелыми замками, то гонял по вечернему Ярославлю на рысаках, в которых тоже был знатоком.
Теперь в Гарце, в клаустальской "Гостинице Павлиньего озера" богатырь старался только забыться, залить всё алкоголем; и когда в бараке ночью с хохотом гремел какие-то песни о "денатурке", все знали, стало-быть, у Жигулина кончился коньяк и дымящийся, нетвердый, он веселится, хлеща с Червонцовым денатурат с плавающими в нем для вкусу перчинками.
"Алеша-ша!
Возьми полтоном ниже!"
- отвечает ему высоким фальцетом спившийся военный чиновник из Тулы Червонцев.
Любимский, Жигулин, Червонцев, паж, Саратов, Мосин, рыжий куплетист, Пузенко с Юзвой, это всё горькая судьба русского народа, обломки от взрыва революции, перелетевшие через границы России.
V
Из Клаусталя апостольским хождением я ушел в путешествие по Гарцу, взяв направление на юг, на Нейштадт, куда с эшелоном эмигрантов из Киева приехал мой однополчанин по мировой войне Кирилл Ивановский.
Перевалив горную цепь "Auf den Acker", я вышел в перемежающиеся полями лесные долины южного Гарца. Обдавая собачьим запахом цветут желторозовые каштаны, сладостью дурманит белая акация; южный Гарц мягче, нежнее северного, от воздуха которого режет легкие. В горной деревушке Рифенсбек, отдыхая в стареньком ресторане, я пил пиво военного времени, безалкогольную безвкусную воду. Хозяйка с завистью смотрела, как в ее пустом зале я ел давно невиданное консервное мясо и белые галеты. По костюму она приняла меня за англичанина и молчала, но узнав, что я русский, старушка сразу встрепенулась, подсела к столу, взволнованно спрашивая, когда же теперь вернется ее пленный сын, работавший в годы войны в России на Мурманской железной дороге, от которого вот уж два года нет никаких вестей. Я знал, что на этой стройке погибли многие тысячи немцев, но успокоил старуху, как мог, и пошел дальше, один, по горам, по долинам к вечеру дойдя до Нейштадта.
Деревня Нейштадт приткнулась у подножья горы, под мшистыми развалинами средневекового замка. Тут, в русском лагере, я и нашел моего однополчанина Кирилла Ивановского. Он встретил меня у ворот. Но так уж всегда бывает, что встречи давно невидавшихся друзей оказываются затрудненными. Мы не знали с чего начать говорить, отыгрываясь на полковых воспоминаниях. В передней лагерного зданья Я увидал какие-то выстроенные рядами длинные палки.
- Кирилл, что это за бамбуки? - спросил я.
- Это, кавалерия, - улыбаясь, ответил Ивановский.
- Какая кавалерия?
- Это по приказу генерала Квицинского для кавалеристов.
- Так, это лошади? - засмеялся я в восхищении.
- Нет, это пики.
Когда ж я с Ивановским заговорил, что в гражданской войне больше участвовать не буду, что в ней для себя места не нашел и искать не хочу, Ивановский не то что не понимал этого, а просто не хотел об этом думать. Ему уже было всё - всё равно. Это был не тот, остряк, хохотун, весельчак Ивановский, любимец полка, это был потерявший всякое душевное равновесие, разбитый войнами человек.