Трагические самоубийства - Екатерина Останина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К семейным и бытовым неурядицам вскоре прибавились и творческие проблемы. Поначалу русская эмиграция заинтересовалась творчеством поэтессы. Однако и здесь, так же как и в России, ей суждено было остаться непонятой. Независимость, бескомпромиссность, одержимость поэзией, своей собственной, нетрадиционной, не вписывающейся в рамки ни одного из существовавших в то время поэтических направлений, снова обрекли поэтессу на полное одиночество. И здесь, вдали от России, Марина Цветаева также оказалась чужой. По словам поэтессы, ей было «некому прочесть, некого спросить, не с кем порадоваться», «одна всю жизнь, без книг, без читателей, без друзей». Утешения не было даже в любви. Все складывалось не так, как хотелось бы.
Последний прижизненный сборник поэтессы «После России» был опубликован в Париже в 1928 году. Он включал стихотворения, написанные в 1922–1925 годах. Однако большая часть созданного за границей так и не была опубликована. В письме А. А. Тесковой Цветаева с горечью отмечала: «Была бы я в России, все было бы иначе, но – России (звука) нет, есть буквы: СССР, – не могу же я ехать в глухое, без гласных, в свистящую гущу. Не шучу, от одной мысли душно. Кроме того, меня в Россию не пустят: буквы не раздвинутся. В России я поэт без книг, здесь – поэт без читателей. То, что я делаю, никому не нужно».
Еще более осложнилось положение Марины Ивановны после того, как Сергей Эфрон, изменив своим прежним убеждениям, стал сотрудником НКВД. Он принимал участие в вербовке, в слежке за сыном Льва Троцкого, организации убийства Игнатия Рейсса, советского работника НКВД, в результате чего вынужден был скрываться. Марина Ивановна Цветаева вместе с сыном Георгием провожали мужа, бежавшего от преследования полиции. Ю. М. Каган в книге «Марина Цветаева в Москве. Путь к гибели» писал: «Парижские эмигранты сторонились ее. Публиковаться в эмигрантских изданиях стало невозможно. Средств к существованию почти не было. Какие-то деньги она получала от советских властей за работу мужа и начала готовиться к вынужденному отъезду, считая невозможным разрыв с мужем и предчувствуя неминуемые беды. Разбирала рукописи, письма, бумаги – вновь проживала свою жизнь».
В начале 1930-х годов Цветаева приняла окончательное решение о возвращении на родину. Но душу ее переполняли противоречивые чувства. «Моя неудача в эмиграции, – писала она, – в том, что я не эмигрант, что я по духу, т. е. по воздуху и по размаху – там, туда, оттуда…» Тогда же она замечала в письме А. А. Тесковой: «Все меня выталкивает в Россию, в которую я ехать не могу. Здесь я не нужна. Там я невозможна».
Сначала в СССР уехали муж и дочь, а в 1939 году, восстановив наконец свое советское гражданство, и Марина Ивановна с 14-летним сыном. Возможно, она никогда не отважилась бы на это, если бы знала, что ее сестра Анастасия в 1937 году была арестована.
Вопреки ожиданиям поэтессы Россия встретила ее отнюдь не как «желанного и жданного гостя», на что искренне надеялась Марина Ивановна. В СССР ее стихов практически никто уже не помнил. Лишь в 60-м томе Большой советской энциклопедии, изданной в 1934 году, ей было посвящено несколько сухих строчек: «Представительница деклассированной богемы, Цветаева культивирует романтические темы любви, преданности, героизма и, особенно, тему поэта как существа, стоящего неизмеримо выше остальных людей».
Семья Цветаевых поселилась на даче НКВД в подмосковном Болшеве (в начале 1990-х годов в том доме, где они жили, был создан Музей М. И. Цветаевой в Болшеве). Поэтесса приехала в Москву 18 июня, а 27 августа была арестована ее дочь Ариадна, за ней, 10 октября, последовал и Сергей Яковлевич Эфрон.
Марина Ивановна с сыном перебрались в Мерзляковский переулок, к сестре мужа – Елизавете Яковлевне Эфрон, а затем жили в Голицыне. Теперь поэтесса одна должна была содержать не только себя, но и сына, а также зарабатывать на то, чтобы носить передачи в тюрьму, готовить посылки. Осенью 1940 года Цветаева обратилась в Гослитиздат, для которого подготовила сборник своих стихотворений. Однако из-за разгромной рецензии К. Л. Зелинского, который назвал ее книгу «душной, больной» и формалистической, сборник издавать отказались. Да она и сама не особенно верила в то, что ее книга дойдет до читателя. После того как Цветаевой предложили подготовить сборник стихов, она писала: «Вот, составляю книгу, проверяю, плачу деньги за перепечатку, опять правлю и – почти уверена, что не возьмут, диву далась бы, если бы взяли. Ну – я свое сделала, проявила полную добрую волю (послушалась)». Отзывом на рецензию были строки: «Человек, смогший аттестовать такие стихи как формализм, – просто бессовестный. Я это говорю – из будущего. МЦ».
Осознавая ненужность своего творчества (31 августа 1940 го‑ да Цветаева сообщала поэтессе В. А. Меркурьевой: «Москва меня не вмещает, она меня вышвыривает…»), в последние годы своей жизни Марина Цветаева почти не писала собственных стихов. Она занималась главным образом переводами, а также читала друзьям и знакомым произведения, написанные ею в годы эмиграции: в доме литературоведа Е. Б. Тагера – поэму «Молодец», у критика А. К. Тарасенкова и его жены М. И. Белкиной – «Поэму конца». Последнее чтение состоялось в доме переводчика Н. Г. Яковлевой 21 июня 1941 года.
Единственным произведением Марины Цветаевой, изданным в Москве после ее возвращения из эмиграции, стало стихотворение, написанное поэтессой в июне 1920 года. Оно было опубликовано в третьем номере журнала «Тридцать дней» за 1941 год. Сохранился автограф Цветаевой – сокращенная запись этого стихотворения. При сравнении этой записи с текстом, опубликованным много лет спустя, в 1965 году и позднее, оказалось, что в журнальном варианте отсутствует одна строфа:
Все ведано – не прекословь!Вновь зрячая – уж не любовница!Где отступается Любовь,Там подступает Смерть-садовница.
Лишь по одной ей известной причине Марина Ивановна оставила эти строки в глубинах души, вероятно уже тогда с горечью ощущая бессмысленность своей жизни, тем более что мысли о самоубийстве к ней приходили и раньше. Так, в 1940 году Цветаева записала: «Я уже год примеряю смерть. Но пока я нужна», и она продолжала жить ради единственного сына.
Началась война. Марина Ивановна пребывала в полной растерянности, не зная, что ей делать. Она очень боялась за Георгия, который «стремился тушить на крыше зажигательные бомбы». Ю. М. Каган по этому поводу пишет: «Металась, не знала, на что решиться: эвакуироваться или нет. Боялась за сына, боялась ехать без друзей. Просила Н. Г. Яковлеву взять ее с Муром (так она называла Георгия) в Томск, куда Яковлева уезжала с институтом, в котором работала ее дочь. Просила едва знакомую Лидию Моисеевну Поляк – литературоведа, друга Е. Б. Тагера – взять ее с собой в Йошкар-Олу домработницей, советовалась с оставшимися в Москве друзьями дочери…» Наконец было принято решение ехать в Елабугу.
На вокзале Марину Ивановну с сыном провожали Борис Пастернак и поэт Виктор Боков, которого Пастернак недавно с ней познакомил. Накануне отъезда у Бокова с Цветаевой состоялся разговор, о котором поэт рассказал в написанном впоследствии «Собеседнике рощ»: «…Марина сочувственно за‑ улыбалась:
– Вы поэт?
– Собираюсь быть поэтом.
И тут впервые на близком расстоянии я увидел глаза Марины. Невероятное страдание отражалось в них.
– Знаете, Марина Ивановна, – заговорил я с ней, – я на Вас гадал.
– Как же Вы гадали?
– По книге эмблем и символов Петра Великого.
– Вы знаете эту книгу? – с удивлением спросила она.
– Очень хорошо знаю! Я по ней на писателей загадываю.
– И что мне вышло? – в упор спросила Марина.
Как было ответить, если по гадательной древней книге вышел рисунок гроба и надпись: „Не ко времени и не ко двору“.
– Все поняла! – сказала Марина. – Я другого и не жду!..»
В Елабугу Марина Цветаева с сыном прибыли 21 августа 1941 года. Через 10 дней поэтессы не стало. Приехавшей в Елабугу Анастасии Ивановне владельцы дома, где остановилась ее сестра, рассказали следующее. Хозяйка дома ушла на субботник, с ней вместо матери отправился и Георгий. Хозяин собрался на рыбалку.
«Когда первой в дом вернулась хозяйка, – пишет Анастасия Ивановна в воспоминаниях, – дверь сеней была заперта, хоть не на щеколду. Ее удалось открыть – она изнутри была густо замотана веревкой. Войдя, она увидела Марину. Она висела невысоко над полом, на гвозде, вбитом вбок в поперечную потолочную балку, на тонком крепком шнурке… Когда сын пришел домой, его не пустили. Он спросил – почему? Узнав о самоубийстве матери, он не захотел войти в дом – и ушел».
Возможно, именно утрата взаимопонимания с сыном, который стремился вернуться в Москву, из-за чего у Марины Ивановны с ним постоянно вспыхивали ссоры, стала решающим толчком, заставившим ее переступить роковую черту. В предсмертном послании к Георгию Марина Ивановна писала: «Мурлыга! Прости меня, но дольше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Я люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але – если увидишь, что любила их до последней минуты, и объясни, что попала в тупик». До по‑ следней минуты она думала о сыне, в письме просила позаботиться о нем Н. Н. Асеева («со мною он пропадет»).