Человек и оружие - Олесь Гончар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут, неподалеку от переправы, у подножия Тарасовой горы, его и похоронили. Чью-то разбитую, расколотую каску положили на свежем холмике земли.
Задыхаясь от слез, Степура стоял над могилой, и думы его сами собой складывались в горькие строки: «Пройдем мы, и нас не будет. Что ж останется после нас? Каски разбитые? Белые кости во ржи? Иль обелиски встанут до туч?»
Надо бы, по народному обычаю, посадить у изголовья Славика калину красную или тополь серебристый.
Но где та калина? Где тополь? Когда-нибудь придет сюда Марьяна, придет и посадит, и вырастет печаль ее, ее любовь, живой песней встанет над всем днепровским краем…
Тучи, заполнив небо, тяжело плыли на запад…
В суматохе у переправы случилось так, что Духновича отправили с первой партией на тот берег, а Степуре после этого пришлось еще долго ожидать. Сидел в стороне под горою и смотрел на Днепр, на великую реку, воспетую Кобзарем. Тучи клубятся над водою, ветер гонит волну, и весь простор воды переливается волнами, будто только что вспаханное поле. Пружинят, бьются на ветру лозняки, возле них группками собрались раненые в ожидании переправы. Говорят, вчера тут разбомбили баржи с ранеными, как бы не повторилось это и сегодня… Правда, пасмурно сейчас для авиации, низкие тучи плывут, чуть не касаясь могилы Тараса, свинцово нависают над ширью днепровской.
Впервые в жизни Степура видит Днепр. Когда направлялись на фронт, проспал Днепр ночью и теперь вот встретился с ним уже на обратном пути. Надеялся увидеть его светлым да солнечным, в разливе синевы, а Днепр явился перед ним в тяжелом стальном отливе предвечерья, в неприютном шуме ветра, в сумеречной волнующейся шири…
Еще только середина лета, а вода в реке какая-то тяжелая, взвихренная у берегов, порывы ветра шумят в лозняках, вербы древние гнутся, осокори рябят под ветром, словно чешуей, своими листьями — то сразу потемнеют все, то вдруг, вывернутые ветром, замелькают белым. Эти растревоженные ветром деревья, и распаханный им Днепр, и Чернечья Тарасова гора, что высится рядом, и тучи вечерние, что идут над нею, над самой могилой Кобзаря, — какую тоску все навевает, какой печалью ложится на душу!
Сгущаются сумерки, и за Днепром все ярче становится зарево далекого пожара, — наверное, там днем что-то бомбили. А с запада доносится грохот войны. Уж и сюда достает война. Как хотелось бы Степуре сейчас заглянуть в будущее!.. Станет ли Днепр последним рубежом, или дальше перекинется ненасытный огонь? Что будет с теми, кто остался на Роси? Что будет с тобою, святая могила Тараса, с тобой что будет, родной народ мой? Выстоишь ли, переборешь ли? Разве явился ты, чтоб только дать миру песню, песню свою бессмертную и опять уйти в небытие? Солнечной, цветущей называли тебя, Украина недавняя, вчерашняя, — а теперь? Какой назвать тебя сегодня? Темно-багровая в пожарах до туч, в слезах матерей и в жгучем горе сыновнем — такая ныне ты, Украина сорок первого года…
30Противотанковые рвы копала, земляными валами опоясывалась в эти дни Украина. Откуда брали они начало, эти длинные рвы противотанковые, и где им будет конец? От самого моря через виноградники юга, через солнечные раздольные степи тянулись они в глубину республики, опоясывая Донбасс, огибая Харьков, свежей землей темнея по Левобережью — все дальше и дальше на север. Рвы и рвы. С беспощадной прямолинейностью ложились они по стерням полей, по бахчам, через гречиху медовую да колхозные сады, продирались сквозь золотое войско подсолнухов цветущих (не скоро еще короны их угаснут и пыль падет на шершавые их листья).
Тысячи людей с лопатами в руках работают на сооружении оборонительных линий; с утра и до ночи, словно чайки морские, белеют в степях косынки девчат, женщин-солдаток и солдатских матерей. Верится им, что не напрасным будет тяжкий их труд, что рвы эти — три метра в глубину, семь метров в ширину! — сделают свое, помогут родной армии преградить путь врагу.
Так по крайней мере думали харьковские студентки, оказавшиеся в числе тысяч и тысяч горожан, мужчин и женщин, в жгучем зное далеко за городом на земляных работах.
Высокая стерня после наспех убранного комбайнами хлеба, сухая и твердая земля от горизонта до горизонта — загоняй лопату, копай. Кровавые мозоли, которые в первый день появились на девичьих ладонях, успели полопаться, запечься и затвердеть, а работе нет конца.
Таня Криворучко, Марьяна и Ольга-гречанка попали в бригаду, состоявшую почти из одних женщин.
Знойная степь, скрежет лопат, пересохшие губы, опаленные солнцем лица… Только сознание, что эта их тыловая работа все же нужна и что она как бы объединяет их с теми, кто на фронте, — только это и придавало девушкам силы, помогало сносить и жару, и лишения, и тяжесть изнуряющего труда землекопов.
— Вот наша Ольвия, — говорит Таня, всем телом налегая на лопату, которая никак не хочет идти в землю. Пот заливает глаза, чувствуется, как он под одеждой крупными каплями катится по спине, по груди. На губах солоно. После нескольких часов работы лопата вываливается из рук и в глазах темнеет от усталости.
Вот как все обернулось: не ольвийские раскопки ведут, а степь раскапывают, преграждая путь танкам. И профессор их, Николай Ювенальевич, тоже тут. Засучив рукава, молча долбит землю от зари до зари, долбит, наверно, все с той же давнишней своей думою: отчего погибла Ольвия? Ведь были у нее и сторожевые башни, и земляные валы против диких степных кочевников…
Война еще далеко, о ней напоминали лишь подводы эвакуированных из-за Днепра, да тревожные сводки с фронтов, да эти вот противотанковые рвы. Однако опасность с каждым днем, видимо, приближалась: однажды к ним привезли откуда-то визгливую сирену, установили на насыпи и давали пробные сигналы воздушной тревоги. Было также приказано женщинам поснимать косынки. Значит, и тут можно ждать налета! Где же тогда спрячется весь этот человеческий муравейник, до самого горизонта растянувшийся под открытым небом по золотистой стерне? Ходили слухи, что ближе к фронту на таких вот, как они, окопников немцы уже налетают, обстреливают их из пулеметов, сбрасывают на головы женщин листовки с безграмотными глумливыми обращениями: «Девушки и дамочки! Не ройте эти ямочки, придут наши таночки, засыплют ваши ямочки…»
Тут еще этого не было. Тут еще тетки не хотят снимать с себя белых платков, несмотря на требование военных, руководивших окопными работами. Военных немного, лишь кое-где зеленеют гимнастерки, а то все гражданские и гражданские. Студенты, преподаватели разных институтов, служащие, колхозники, освобожденные или по возрасту, или до особого распоряжения («пока винтовки для нас сделают»), — все сейчас тут. Жизнь ведут цыганскую, ночуют кто где: в коровниках колхозных, в яслях и под яслями, а большинство — прямо под открытым небом, в разворошенных скирдах, зарывшись в солому, да по степным посадкам в колючих зарослях одичавших абрикосов. Хлеб доставляют им из Харькова, а воду привозит в бочке дед Лука, крутым лбом напоминающий студенткам-историкам афинского гражданина Сократа. Нрав у деда Луки веселый, он не пропускает случая пошутить с девчатами, и его появление всегда оживляет их, сулит веселую передышку.
Сигнал подает Марьяна:
— Девчата, вон дедова кобылка выныривает из глубины столетий…
Лука сидит на передке водовозки, кобыла крупом почти совсем закрывает его, только соломенный брыль маячит над кобылой как знак того, что и дед тут. Появление дедовой водовозки вызывает оживление и среди мальчишек-пастухов, резвящихся у посадки, и уже кто-то из них во всю глотку приветствует деда:
— Эй, диду Лука, там Махно вас искал!
Дед грозит кнутовищем:
— Ах ты ж, байстрючок!
— Байстрючок растет как стручок!
— Расти, расти, только не дубиной…
К окопницам дед подъезжает улыбающийся, он не сердится, что ребята его поддразнивают. Да и сам он как мальчишка: маленький, щуплый, ситцевая рубашонка на одной пуговице, из-под рубашки острые ключицы выступают. А голова, когда дед снимет брыль, в самом деле сократовская: лобастая голова мудреца, круто посаженная на щуплых дедовых плечах.
Окопницы, окружив бочку, набрасываются на воду; те, кто утолил жажду, сразу веселеют, и Таня Криворучко уже шутит, задевает старика:
— Дедушка, а это правда, что вы были махновцем?
— Коли дети дразнятся, стало быть, правда, — спокойно говорит дед Лука.
— И Махна видали?
— Видал и Махна, и царя, и кайзера… Всех видал и всех пережил. Думаю, и Гитлера переживу.
Ольга, устроившись на куче земли, приглашает старика.
Дед, присев на корточки, становится будто еще меньше, и Марьяна лукавыми своими глазами критически оглядывает его, словно меряет.
— Не представляю вас махновцем, — говорит она. — Среди головорезов… Да вас же, наверно, и бабка ваша бьет?