Глухая рамень - Александр Патреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И ты, Ефрем Герасимыч, сильно опал с лица, — продолжал Авдей, подсев к Сотину. — Так убиваться не следует, держи голову повыше: в жизни бывает всяко… Мне вот сорок третий год идет — гораздо тебя постарше, и знаешь, сколько я пил горькой полыни!.. Отца схоронили, когда мне и двенадцати не было, а через год и мать на погост ушла… Как сейчас помню: осень, дождь, холод, а мы с братом да с дедом Антипом зарываем мать в могилу… Рассказать невозможно, что было на душе!.. Идем домой с кладбища, в лапотках, без шапок, — дед Антип плачет, а нас утешает: «Ничего, ничего, робятки, не пропадем: вы уже большие, мужиками скоро станете. Втроем-то нам — ничто нипочем!.. Три мужика — ого, брат, сила!.. Полем пройдем — хлеб вырастет, в лес шагнем — дрова будут. Так что нам и плакать-то не положено… Уладится как-нибудь…»
И остался нам дед Антип заместо отца и матери, — спасибо старику, крепкий был человек… С ним и жили, коров по летам пасли. Не померли с голоду. Однажды приходим по осени к Тихону Суркову за расчетом; две коровы держал он — хорошие коровы: рога калачиком, головки маленькие, обе породистые, черные, вымя чуть не до земли… Порядились пасти их за трешницу в лето и за два каравая хлеба… Пришли по осени за расчетом, а он нам и «отвалил» — серебряный целковый: «Хватит, говорит, не больно заслужили. И то сказать: не медными даю, а чистым серебром — оно дороже…» Дед просит хлеба: «Сделай милость, Тихон Иваныч, не откажи. Робятки мои сироты, взять больше негде, а поесть и им охота, тем паче что заработано»… «То-то и оно, что сироты. Пущай брюхо-то пояском подтянут потуже, а на чужой каравай рот разевать не приучаются. Избаловать ребятишек больно просто — подачками… Нищих полна Рассея, — что я, один буду кормить всех!.. И рад бы помочь, да у самого забот полон рот. Идите с богом»…
Дед покорился, а я рассерчал, обозвал Тихона кровопивцем. Он меня — за волосы. А я его за руку-то — зубами!.. так укусил, он даже ойкнул… Схватил кирпич да в спину мне хотел, а я увернулся, успел за дерево стать, — кирпич-то мимо… Если бы не этот вяз, что у тебя под окошком стоит, убил бы он меня, право… После, бывало, мимо дома его пройти опасно: подкарауливал меня… И дед Антип за меня боялся… После того пришлось ему с нами в Вариху в пастухи наниматься. Туда и ходили втроем каждый день, только в сильные дожди ночевали в Варихе, где кто пустит… Вот как, Ефрем Герасимыч, доставалось! А у тебя детство другое было: семья-то ваша под крылышком матери была да под рукой отца… А в общем-то и у меня плохое забылось, а хорошее, доброе помнится — ведь и хорошего было немало: деда Антипа есть чем вспомянуть, женщин-соседок, стариков, — бывало, нет-нет да и помогут… не отказывали, не шпыняли…
Сотин впервые от него слышал такую откровенную исповедь и был благодарен ему, что пришел вовремя.
— А в нашем положении теперь, — продолжал Бережнов, — голову вешать никак нельзя… как раз топором оттяпнут. Ударили уж… слыхал?
— Да слышал…
— Ты знаешь людей лучше, чем я… как ты думаешь? Откуда эти слухи?.. Кто-то сработал хитро. Чувствуется опытная рука.
— А что за человек приезжал из города? — спросил Сотин. — О нем болтают.
— Никого не было, — припоминая, ответил Бережнов. — Решительно никого не было.
Они долго говорили о беде, нахлынувшей нежданно в дни, когда все было тихо, — словно прорвалась плотина… Теперь зальет тревогой бараки, избы, перекинется на участки с воем: «Нет спичек, нет керосина, — теперь уж война! Война…» Как это отразится на производстве? За последнее время, в связи с перестройкой всей работы на новый лад, они — работники крупнейшего в крае леспромхоза — были заняты самым важным, а эта вот «мелочь» ускользнула от их внимания; запасли необходимых товаров, успокоились, полагая, что сделано все, — и вот не стало никаких запасов.
— На днях еду в город, — сказал Бережнов, — придется просить. А нынче пойдем по баракам: надо успокоить людей.
— А Вершинин? — задумчиво спросил Сотин.
— Перекинулся на ту сторону.
— Не понимаю. — Сотин изумленно взглянул на директора. — На чью сторону?
— Не наш он… не наш. Сегодня спорили… Да разве его словами проймешь! — Видя, что Сотин не понимает, о чем идет речь, Бережнов добавил: — В то, что делает партия, он не верит. И в людей не верит. Для него жизнь одинаково плоха при любом социальном строе.
— Я ему подал недавно идею, — припомнил Сотин, — написать книжку для лесорубов.
— Пишет, но не для лесорубов…
Сотину все еще не верилось. Они были друзьями, весной более месяца прожили вместе в Белой Холунице, строили там лежневую дорогу, такую же дорогу оба строили в Красном Бору и вместе вернулись. Живя во Вьясе, хаживали друг к другу запросто, подолгу иногда беседовали откровенно. Но никогда не слыхал Сотин ни одного осуждающего слова… Неужели Вершинин настолько скрытен?.. Напрягая память, Сотин искал подтверждений, признаков, даже намеков, — и вдруг откуда-то из глубины сознания всплыло, вспомнились разговоры о письме углежогов, о газете, о соревновании. Идею Сотина — найти замену молодым елкам для вязки плотов — Вершинин назвал однажды «химерой»… Соединяя эти разрозненные факты, Ефрем Герасимыч начал яснее видеть идейный облик Вершинина.
— Стало быть, мы его плохо знали, — молвил он с чувством разочарования.
— Подействует ли на него наш разговор, но… вопрос поставлен перед ним прямо… Решиться на оргвыводы, рубануть с плеча — рука на него не поднимается… Сам-то он жестко относится к людям, с черствинкой: даже тебя не выручил в самое трудное время, не поехал в Ольховку…
— Все же с оргвыводами я советовал бы подождать. — Сотин, по-видимому, жалел своего приятеля и был явно встревожен неожиданным известием о нем. — Ведь бывает же: одного товарищи покритикуют, другого подтолкнет сама жизнь — и смотришь: выправился человек, пошел по верной дороге…
— Предвидеть нелегко, как тут повернется дело: обстоятельства довольно сложные.
Провожая Бережнова до калитки и прикрывая глаза от жесткой, колючей пурги, Сотин сказал тоном извиняющегося человека, что сегодня не может с ним вместе идти по баракам.
— И не надо, побудь дома. А жену поддержи: ты — мужчина. На похороны завтра приду.
Вернувшись в избу, Сотин долго, неподвижно стоял у гроба, уронив на грудь сына теплый, немигающий взгляд. Игорь спал непробудным сном. От курчавых темненьких волос, к которым бережно притронулась рука отца, веяло холодом… Угасла жизнь — безвременно, в самом начале, оставив на белом воске детского лица невинную улыбку сожаления и робкой покорности… И Сотин в последний раз, под шум неумолкающей метели, пропел родному сыну свою песню, рожденную однажды ночью, в часы глубокой, неутешной скорби:
По осеннему лужкуПробежали кони,Отшумели под окномЗеленые клены…
Низко опустив голову, он приник губами к желтой холодной щеке и тихо отошел к окну, чтобы не зарыдать…
Глава XIV
«Кольца Сатурна»
В темной пурге, бьющей в лицо, Авдей пробирался улицей. Кое-где по сторонам передутой сугробами дороги маячили притихшие избы, редкие огни светились неверным, колеблющимся светом, и чудилось Бережнову: где-то за этими занавесками и затаился тот, кто первым — по злому умыслу — пустил коварный слух о войне…
Кто-то, появившись из проулка, переходил ему дорогу, Авдей пригляделся, узнал Проньку Жигана, окликнул:
— Ты куда?
— Куда, известно… теперь побегаешь, — ответил Жиган с нескрываемой досадой и раздражением. В руке у него была четвертная бутыль. — Мы с темного утра до позднего вечера в сугробах лазим, гнем спину в лесу, бревна ворочаем, а тут — лавки и магазины громят. Сволочи, черт их в душу!.. В бараке у нас как в погребе: темно, ни капли керосина…
— Куда идешь, спрашиваю?
— Везде блукаю: к Полтанову бегал — не дает, к Якубу — тоже не дает. Говорят: у самих нету… А кто им поверит? — Пронька Жиган развел руками. Бутыль у него была действительно пустая. — Куда идти? Не знаю. Хочу к Паране сходить… Наварили каши — ешь теперь, давись, — продолжал возмущаться Пронька, уходя от директора.
Посмотрев ему вслед, Бережнов пошел своей дорогой.
А Пронька нырнул в проулок и, миновав Паранину избу, завернул… к Лукерье.
Горбатая старушка только было села поужинать перед сном, как задрожали ее воротца. Осенив себя крестным знамением, она вышла в сени, а узнав Пронькин требовательный голос, отперла послушно, без слов.
Он незаметно сунул четверть в угол у порога и сделал шаг к столу, тенью своей заслонив бутыль.
— Ужинаешь, чертовка? — набросился на нее Жиган. — Ты что наделала с рабочей массой? — Он рычал на нее, как собака на кошку, сгорбившуюся от страха. — Ведь я тебе, темная твоя душа, сказал по секрету, что мне люди сообщали. Сказал, жалеючи тебя: мол, запасет чего-нибудь… Каналья ты!.. Ты должна была прийти в лавку и молча взять, что тебе надо… А ты начала звонить, народ взбулгачила. Сообщу вот про тебя кому следует, найду свидетелей, что слухи вредные распускаешь, — знаешь, что тебе будет?.. Тюрьма! Нынче прихожу в барак, — все галдят, содом настоящий, лампу зажечь нечем… Хоть не ужинавши ложись. Чертова перешница!.. Ну ладно, если больше бухтеть не будешь — промолчу. Так и быть… А если, — погрозил он увесистым кулаком, — высунешь еще язык — гляди, что тебе будет! Не стану жалеть, не погляжу, что ты старая да одинокая… Все партийцы, все комсомольцы поднялись на ноги — доискиваются. А ты у них на плохой примете. Как у шинкарки, конфискуют все имущество и саму угонят на Соловки… Ты этого добиваешься?..