Трансвааль, Трансвааль - Иван Гаврилович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сердешный ты мой!.. Дак как это тебя, бедолагу, угораздило ввалиться в эту поганую ямину?
Из проруба нужника, где лежали смятыми раструбами мельниковы порты из «чертовой кожи» – в паре с домотканными Арсиными исподниками, смело выглядывала, покачиваясь на черной длинной шее, голова вековухиного гуся. Он-то, Монах, и перепугал бывшего ретивого предкомбеда-уполномоченного, высунувшись из-под него и зашипев по-змеиному, когда тот, ничего не подозревая, кроме благости свершения первой необходимой надобности, взгромоздился «орлом» над прорубом. А так как гусь был безголосым, то и оставался он никем не обнаруженным до прихода обновителя «обчественной точки»…
– Тут, маткин берег – батькин край, кто хошь выпрыгнул бы из портов, пусть они были б у него распоследними, – покатывался со смеху конюх Матвей Сидоркин. – Спасибо, што вековухин немко с ночной голодухи не отщипнул ему животворный стрючок – калекой оставил бы на всю жисть мужика. И новым его пестышам пришел бы каюк.
– Данька, вредитель ты этакий! Признавайся, Причумажный, твоя, обченаш, работа? – все еще давясь смехом, выкрикнул председатель Сим Грач-Отченаш…
А праздник у Мастака только еще начинался. По новинской прибранной улице все шли и шли к дому столяра семейными парами принаряженные в новые ситцы селяне. Бабы горделиво несли перед собой на решетах, прикрытых вышитыми рушниками, пироги-моленики с первой ягодой голубикой и разную другую снедь для общего застолья. У мужиков явственно топырились карманы от поллитровок. На медовуху столяра, как прежде, теперь рассчитывать не приходилось.
– Сами виноваты, коль в прошлую зиму на-шарап съели у мастера всех пчел живьем, – горько шутили над собой новинские мужики.
И вот вся деревня собралась в большом застолье под березами в подоконии столяра.
– Ивановна, матка-гладка! – громко обращается к дородной Груне с дальнего конца стола призахмелевший Емельян (он всех хозяек в деревне так, по-свойски, величал во время гостевания на пастушьей череде). – А именинник-то наш где? Как ушел в дом, так и запропастился там.
– Никуда не подевался наш именинник, придет… – по-хорошему отвечает разрумяненная у печки Груня, неся к столу на большой кухонной доске духовитый рыбник, а сама знай винится перед соседками: – Ранее-то недели за две готовилась к празднику, ныне все наспех… Никак не думала, что теперь вспомянете о своем мастере. Спасибо, спасибо вам, гостюшки родимые, да угощайтесь на здоровье, чем бог послал. – Привечает, а у самой на глазах наворачиваются слезы.
Новинским кумушкам не хочется вспоминать того, как это они, примерные матери (так считала себя каждая из них!), не удержали своих сынов, желторотых «косомольцев», от шарапа в деревне. Поэтому разговор переводят на другое. На то, что сейчас хозяйке застолья ближе всего:
– Как невестка-то старшего сына чувствует себя со своим брюхом?
– В ночи были схватки, думали, к утру разрешится, ан нет, что-то еще держит, – отвечает Груня, чутко прислушиваясь: не позовут ли в дом. – Сын-муж на побегушках у повивалки. А старик дежурит перед дверью горницы. Горазд переживает, чтоб все вышло ладно, и ждет внука. И имя хочет дать своего отца – Иона… До разора церкви был Фомой неверующим: бывало, крещеные идут к заутрене или к обедне, а он – топор на плечо и пошел поправлять крыльцо вдове или солдатке. При этом еще скажет: «Бог в каждом из нас должен жить». А тут, как схватки-то у невестки начались, повелел зажечь лампаду наперекор Арсиному запрету.
– Рано или поздно, а оно, вразумление-то Божье, приходит к человеку, особливо, ежель он натерпелся лиха от обидчиков своих, коих допрежь не считал недругами, – встрянула тетушка Копейка.
– Именины столяра – енто наш самый козырной престол в Новинах! – изливался перед кем-то пастух Емельян.
Ему тут же напоминают недреманные хозяйки:
– Пулковник бычий, гляди, после «ентова» праздника не проспи протрубеть на своем берестяном рожке новую зарю!
– Матки-гладки, как сказал бы наш Великий Мастак Новин, истый заботник – сколь бы ни выпил, когда б ни лег, встанет вовремя. Так-от!
А в это время на краю деревни, в спотыченной избе, сидел у окна в одной рубахе и большой печали Великий Грешник Новин, нещадно кляня себя:
– Черт попутал меня с этой «обчественной точкой» «М» и «Ж». Щас, когда вся деревня поднимает чарки за лишенца-обложенца, а ты, предкомбед, кукуй тут на «сухую» и без портов. И Марья моя тоже хороша: славит контру подкулачную… У-у, стерва мышьегорская!
А тут из подокония столяра поднялась раздольно-многоголосая песня (любимая именинника) и, встав на крыло, закружилась над деревней размашистой птицей. И Арсе, бывшему пред-ком-беду, сделалось до того тоскливо, до того муторно на душе, что он, не замечая этого и сам, как затананыкал свой навязчивый до сердечного скрежета мотив, переходя на слова:
«Кто был Никем, тот станет Всем!..»
А вообще-то Арся ни молитв, ни песен не знал, кроме похабных потешек про попов-дармоедов и буржуев-кровопийцев. Не прочь он был проехаться и по своему нарождающему кровному классу…
А вот эта, всем песням песня, врезалась ему в самую печенку, когда он однажды еще на губернском слете коммунаров пел ее со всеми вместе. И особенно втемяшились в него слова: «Весь мир разрушим мы до основания». От этих слов, когда они вырывались из бессчетно распахнутых настежь глоток, его всегда прошибала непрошенная слеза, по спине бегали холодные цепкие мураши и начинали сами по себе сжиматься кулаки. В эти минуты он всегда был готов ринуться крушить. И неважно – что, главное крушить и подминать под себя упрямых и несогласных…
Арся так распалил себя, что уже не мог усидеть на лавке, будто под его вислый зад какой-то нечистый подложил раскаленную сковороду. Он вскочил на ноги, и тут же в нем вновь прорезались слова-заклятье: «Кто был Никем, тот…» – пропел он, нещадно пуская петуха, и, отбивая шаг босой толстопятой ступней, протопал к порогу. Перед дверью чутко прислушался: не взвизгнет ли половица скрипучего худого крыльца да не идет ли кто звать его, бывшего предкомбеда-уполномоченного, в гости к столяру.
Нет, ни гу-гу! И тогда он с тем же воинствующим кличем протопал уже к открытому окну, где наполовину высунулся, как кукушка из настенных часов, чтоб посмотреть не бежит ли кто, запыхавшись, к избе – звать его, беспортошного, к именинному столу. Но даже и ребятишек на заулках не было видно, будто все вымерли. И он знал: сейчас все они в подоконии столяра вились вокруг матерей в застолье, уминая из их рук куски пирогов.
– И Марья-то не догадается принести порты из «обчественного» нужника. У-у, недотепа мышьегорская! – негодовал Арся, метаясь по избе, как





