Сказание об Ольге (сборник) - Вера Панова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нешто тебе это подарено, – сказал, – ты рассуди: нешто ты сам по себе таких подарков стоишь?
Ярославский рассудил и не спорил.
А дьяк Далматов – и ведь ловок был, и опытен, а дал скаредности себя погубить, – дьяк Третьяк Далматов, когда посылали его к императору Максимилиану, стал отговариваться: не на что ехать. Он, видно, думал: не для себя еду, для государства, чего же ради мне тратить свое? Раскошеливайся ты, государь. Василий Иванович не поверил, чтоб у дьяка денег не было. Велел опечатать и обыскать его дом. Нашли три тысячи рублей. Василий Иванович рассердился, приказал – все имение в казну, а Далматова на Белоозеро в вечное заточение.
Сам же денежки из рук без крайности не выпускал, нет. Приходил ли в державу немецкий гульден или венгерский червонец – так уж тут и оставались, а с заграницей Василий Иванович приказывал расплачиваться товаром. Товару было много. Не говоря уже о лесе, льне, конопле, смоле, моржовом зубе, коже, торговали и изделиями ремесла: седлами, сбруей, ножами, топорами, полотном, сукном, зеркалами, деревянной посудой. По меду и воску первые были в мире. Осетровую икру охотно покупала Италия. Больше всего ценились меха. За соболька платили иностранцы двадцать, а то и тридцать золотых флоринов.
Когда из-за границы приезжали купцы, их товары сначала показывали Василию Ивановичу. Он отбирал для себя что понравится. А остальное продавай кому хочешь.
Крымские татары обижались, что Василий Иванович мало присылает поминков – подарков. Хан Менгли-Гирей письма писал: «Из моих мурз и князей двадцати человекам поминков не досталось; так ты бы им прислал по сукну». Василий Иванович отговаривался уклончивыми словами, давал хану чувствовать его ослабление, свое усиление.
На войско чуть не полмиллионное денег не так много уходило. Только воеводам жалованье, а воин монеты в глаза не видал, кормился толокном с водой и солью, спал в плетеном шалаше, прикрытом от дождя подседельным войлоком, остальное сам себе промышлял как мог.
От всего этого достояние Василия Ивановича, полученное в наследство, не таяло, а росло, хоть жил он в роскоши.
Про черный день, какая ни приди беда на Русскую землю, было прикоплено – дай боже.
Главные его сокровища хранились на Белоозере и в Вологде: кругом леса, болота, не пройти, не найти ни татарину, ни ляху.
Главное же его деяние – что прибрал к рукам высокомерный Псков.
Уже и Новгород пал перед Москвой, а Псков, юля и хитря, все держался за свою старину. И гордились псковичи несносно.
Не подчинялись Василий-Иванычеву наместнику, сварились с ним и тем гордились.
Богатством и торговой бойкостью были знамениты в ганзейских городах и тем гордились.
Прежде Москвы замостили свои улицы и тем гордились.
Так и пахло крамолой на мощенных деревом псковских улицах, на людном торге у Довмонтовой стены.
Крамола глядела из глубоких окошек каменных домов, неприступных, как крепости.
В их одежде была крамола – хвастливо добротной. В повадке – слишком свободной, лишенной смирения. В том, что обучали сыновей иностранным языкам.
И они приставали к Василию Ивановичу с жалобами на наместника, Репно-Оболенского, прозванного Найдёном. А Найдён на них жаловался: вмешиваются в его суд и в Василий-Иванычевы доходы, и людям Василий-Иванычевым никакого почета от псковичей.
А попы жаловались, что в Псковской земле жители привержены языческому блуду. В ночь на Ивана Купалу ищут псковичи цвет папоротника, и прыгают через костры, и играют на дудках, и бьют в бубны, и девицы пляшут с молодцами и уходят с ними в лес обнявшись.
Все это Василию Ивановичу надоело. Пора было с этим кончать. И он кончил, слава ему, тихо, без лишнего шума, без народной крови. Слава мудрому кормчему, радетелю о государстве, столпу твердости. Пусть с миром закроет свои светлые очи.
* * *Без крови, говоришь? Он ее только что показывать не любил, пил втихомолку, аспид. При батюшке его, Иване Васильевиче, там не стеснялись: холоп ли, боярин ли, ученый ли доктор – запросто, без затей, сводили на Москву-реку, на лед, и зарезали, как курицу: гляди, ужасайся, мотай на ус. Алеет, бывало, лед под мостом, пока его снежком не присыплет.
Этот брал коварством. Со Псковом как было? Приехал в Новгород и позвал туда лучших псковских людей – рассужу вас с Найдёном, дам управу по вашим жалобам. Они и поехали, из Пскова и волостей: посадники, бояре, старосты торговых рядов. День назначил: Крещенье, шестого января. Утром с новгородцами и псковичами отстоял обедню в Софийской церкви. После обедни, опять все вместе, чин чином сходили крестным ходом на Волхов, на иордань. Епископ Митрофан освятил воду. Пустили голубя. Потом псковичам было велено идти в архиерейский дом ждать управы. Они ждали, и вот в палату вошли московские бояре и известили: «Поиманы вы Богом и великим князем Василием Ивановичем всея Руси», – уж эти слова известно что значили. Так тут в палате и остались под стражей посадники и богатейшие торговые люди. А младших людей, что дожидались во дворе, переписали и роздали новгородцам кормить и караулить впредь до указа.
А пока они в Новгороде сидели плененные, в Псков поехал дьяк Далматов – он тогда еще не провинился, был в силе. Скликали вече, и Далматов сказал псковичам, что вечевой колокол снимается и вечу больше не быть, и выборные люди отныне править не будут, править будут люди Василия Ивановича. За это Василий Иванович обещает Пскову свою милость.
Далматов сказал и сел на ступени Троицы, ожидая, что скажет народ. А народ, какие ни были у него обиды от своих выборных, стал плакать.
Да и как же не плакать.
Да как быть Пскову без веча.
Что то́ за жизнь унылая.
Да за что на нас такое лихо.
Не мы ли родной земле служили, и деды наши, и прадеды.
Не мы ли немцев отбили при Владимире.
Не мы ли били их при Александре на Чудском озере.
Горели на солнце наши доспехи, когда мы шли в бой.
Да не из Пскова ли была Ольга, святая княгиня киевская.
До сих пор видим ее крест у Троицы.
За что ж нам бесчестье?
Плакали псковичи и обнимались, прощаясь, как перед смертью.
Но не посмотрели на их слезы. Тринадцатого января сняли вечевой колокол, положили в сани и отвезли на Снетогорское подворье. Темной ночью, как тати награбленное, вывезли с подворья, увезли к Василию Ивановичу в Новгород.
С того дня псковские колокола скликают только на молитву да на пожар. Кончилось вольное кричанье, самолюбивые перебранки – Москва решает, как Пскову жить.
Милости его, проклятого, нахлебались мы по горло и выше горла.
Из Среднего города, Застенья, псковичей всех чисто вывели, указали строиться по околицам и на посаде. Дворы их отдали москвичам – чиновникам, боярским детям.
Триста семейств, самых именитых, привычных к почету и неге, вывезли в Москву. Рыдая, садились они в сани с детишками и старыми стариками, прихватив только из одежи кое-что; больше ничего взять не позволили, разорили сполна. На их место в готовые хоромы – чаша полная – приехали купцы из Москвы и десяти городов других. Чем бы лучше были эти города, чем наш Псков? Тем лишь, что славы и богатств таких не имели.
И стал он брать, проклятый, с товаров пошлины, а прежде псковичи торговали беспошлинно.
И вместо своих сильных людей стали простой народ обижать и теснить пришлые сильные люди. И такого притеснения еще во Пскове не видели. А московские присланные пищальники ходили с пищалями и смотрели, чтоб народ не возмутился.
Возмущаться народ был слаб. Но стал бежать кто куда, покидая жен и детей. Иностранные купцы разъехались по своим местам. Нечем стало псковичам гордиться. Разве что крестом княгини Ольги.
Кончился Псков, брат Великого Новгорода.
Когда воспрянешь, Псков?
Когда воспрянешь, старинная кичливая вольность?
Воспрянешь ли?..
И все он, проклятый, творил лукавством.
Как жирный кот с мышами, играл с людьми.
Лукавством погубил и Шемячича Северского. Заманил в Москву ласковыми письмами, обещал награды за верную службу. В Москве взяли Шемячича за могучие руки, сняли с него меч, которым он служил верно, – только и видели Шемячича.
А в деле племянника Дмитрия обманул, проклятый, родного отца. Тот на смертном своем ложе велел привести Дмитрия к себе. Дмитрий, когда-то царь боговенчанный, в нежной юности был заключен, узником провел годы возмужания. Одичалого, привели его к умирающему деду, который из прихоти вознес его, из прихоти и поверг.
– Внук милый, – сказал Иван Васильевич, – прости меня, согрешил перед Богом и перед тобой. Будь свободен.
Дмитрий, заплакав, упал на колени. Ему уж представилось, что двери его темницы распахнуты. Но едва вышел из дедовой спальни – подошли стражники, отвели назад в комнату, где он томился.
И больше его Василий Иванович оттуда не выпустил. Кормил сытно, одевал-обувал, как пристойно быть одетым-обутым царевичу, но простора божьего Дмитрий не увидел. В той комнате и кончился, убитый тоской, и бездельем, и неприкаянностью своей молодой силы. Птица в клетке и та не живет – мучается. Человек в клетке вовсе не может жить.