Прекрасная чародейка - Владимир Нефф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я бы с радостью принял господина, и это было бы вполне возможно, так как есть у меня комната с двумя кроватями, из которых занята только одна, но затруднение в том, что молодой господин, снявший этот покой, желает пользоваться им один и настрого запретил приводить второго постояльца.
Это позабавило Петра.
— Кто же сей молодой господин с такими тонкими замашками? Принц крови? Или сын самого Вальдштейна?
— Не исключено, потому что он, как и Вальдштейн, — чех, а в паспорте у него значится, что направляется он к Вальдштейну в Мемминген с дипломатической миссией, — ответил трактирщик. — И господин сей впрямь тонкая штучка, все не по нем, кричит без конца, того и гляди руки в ход пустит. Видать, он потому так дерзок, что за ним стоит какой-нибудь могущественный покровитель.
— Проводите меня к нему, я с ним потолкую.
— Это трудно сделать, он заперся в своей комнате, — возразил хозяин. — Но он заказал полкувшина вина, я сам отнесу ему, когда работник достанет вино из подвала, и если господин осмелится, он может за моей спиной проскользнуть в номер.
— Полагаю, что осмелюсь, — заявил Петр. — Как зовут этого лорда?
Трактирщик заглянул в книгу приезжих: молодой постоялец записался как некий Любош из Либуши, а прибыл он будто из чешского города Прахатицы.
И вот, как легко предположить, Петр действительно «осмелился» — с той разницей, что не проскользнул в комнату за спиной хозяина, а вошел первым, едва лишь повернулся ключ изнутри, и, одарив удивленного юношу, стоявшего за дверью, сияющей улыбкой бесстрашия и мужества, отвесил столь элегантный и низкий поклон, что даже провел по полу петушиными перьями, украшавшими его шляпу.
— Пан из Либуши, я — Петр Кукань из Кукани, ваш соотечественник, — заговорил Петр по-чешски. — Поелику же мне давно уже не доводилось беседовать на родном языке, я позволил себе посетить вас, дабы заверить в горячей симпатии, а главное — попросить у вас любезной услуги, которая, как вижу, вполне осуществима: вы один располагаете двумя кроватями, тогда как я, тоже один, не имею ни одной.
И он широким жестом левой руки указал на две пузатые старонемецкие кровати, придвинутые вплотную друг к другу и высоко застланные пышными перинами.
Любош из Либуши был юноша стройный, светловолосый и голубоглазый, на его свежем, чистом лице не появилось еще и намека на усы. Своей нежной, полудетской красотой он напомнил Петру его друга — предателя Джованни, умершего тринадцать лет назад. Но сходство это было лишь внешним, ибо если Джованни в силу своего гнусного характера имел обыкновение прятать глаза — то этот мальчик, Любош, устремлял свои незабудковые очи прямо вперед, к цели, а очи у него были большие, круглые и как будто смеющиеся, что говорило в его пользу. Зато улыбка его губ, которой он сопровождал улыбку глаз, была в полной мере и откровенно злобной и яростной, и это говорило против него. Выслушав Петра, он некоторое время молча мерил его ненавидящим взглядом, затем, переведя свой голубой взор на трактирщика, который, поставив вино на столик возле кроватей, поспешно отступил к двери, произнес на резком наречии немецкого населения Шумавского леса:
— Я тебе, паточная душа, ясно и строго наказал, что желаю почивать один, и запретил приводить сюда кого бы то ни было!
— Да я, ваша милость, никого и не привел, этот господин сам сюда ворвался…
Неуклюжая отговорка взбесила юношу, и без того раздраженного до крайней степени.
— А кто ему проболтался, что в моей комнате лишняя кровать? — И подойдя к трактирщику, юнец влепил ему здоровенную оплеуху. — Это чтоб ты знал впредь, что со мной шутки плохи и мои приказы следует исполнять. А теперь убирайся и уведи этого милостивого господина, я об него мараться не стану.
Повернувшись на каблуках, он сел за столик с намерением выпить вина; но не успел он поднести руку к кувшину, как Петр схватил его за плечо и одним рывком поставил на ноги.
— Иисусе Христе, господин Кукан! — жалобно вскрикнул трактирщик.
— Вон, — приказал ему Петр, после чего заговорил по-чешски, обращаясь уже к юноше, который, бледный от боли, тщетно пытался высвободить свое плечо, немилосердно стиснутое Петром. — Вот что, молодой человек, я беру назад просьбу, только что высказанную мной, потому что вы не заслуживаете чести оказать услугу порядочному человеку. Будет по-вашему — и вы останетесь один; я уйду, и вам об меня, как вы выразились, мараться не придется. Но прежде я преподам вам урок, к сожалению, несколько запоздалый, ибо если бы вам, надутому и себялюбивому мальчишке, его преподали лет десять тому назад, урок сей пошел бы вам весьма на пользу. Но лучше поздно, чем никогда.
С этими словами Петр уселся на стул, с которого поднял юнца, левой рукой перегнул его через свое колено, а правой сильно шлепнул по заднице. Но — что это?.. Едва совершив сей жест, Петр вздрогнул и выпрямился, словно коснулся раскаленной плиты, и в изумлении закусил губу — ибо то, на что опустилась его карающая десница, не было, как он мог ожидать по зрелом рассуждении, твердой массой, состоящей из хрящей, суставов, костей и крепких мышц, словом, оно не было обычным набором деталей, свойственных мальчишеской «мадам Сижу», но чем-то очаровательно пухленьким, упруго тепленьким и приятным на ощупь — короче, это было нечто такое, что по тысячелетнему опыту и упражнениям, передаваемым из поколения в поколение, в состоянии оценить ладонь мужчины с первого же прикосновения или шлепка.
«Салям алейкум, — подумал Петр, — если это мальчишка, то я — морская змея».
И разжав тиски, давившие мнимого юнца, Петр встал. Он собирался отпустить парню пять, десять, а то и двадцать пять горячих, однако этого единственного шлепка хватило, чтобы тонкое, красивое лицо Любоша налилось кровью — вот-вот лопнет. Взглянув на Петра своими круглыми, полными слез глазами, лжеюноша прошептал на том же языке, на каком к нему обращался Петр, то есть на чешском:
— Ну, ты за это будешь жрать говно!
Таковы-то были первые слова родной речи, которую Петр не слышал уже Бог весть сколько лет. Но он с поклоном отвечал:
— Безусловно, и по праву — ибо справедливо, чтобы человек расплачивался не только за действия, подсказанные ему злым намерением, но и за промахи, совершенные по близорукости. Едва увидев вас, я должен был сообразить, что не себялюбие было причиной вашего желания оградить свое уединение, а нечто совершенно иное, что порядочный мужчина обязан уважать всегда и при любых обстоятельствах, а следовательно, даже в наше гнусное время зверств и насилий. Единственным слабым извинением может послужить мне, мадонна, то, что вы с поразительной убедительностью держались в этом юношеском наряде, что ваши золотые волосы, подстриженные так, как их носят самые высокородные кавалеры, естественнейшим образом гармонировали с вашим лицом, — наконец еще то, что, хотя я не из слабых и играючи гну подковы, мне стоило значительных усилий преодолеть сопротивление, которое вы мне оказали, когда я перегибал вас через колено; все это утверждало меня в моем заблуждении. Но, рассуждая по справедливости, в известной мере даже хорошо, что так случилось, ибо, если бы легко было с первого взгляда понять, что вы не юноша, ваше переодевание лишилось бы всякого практического смысла; а в нынешние времена опасно быть женщиной — и, что еще хуже, одинокой женщиной, в чем я убедился собственными глазами не далее, как нынче утром.