Книга отзывов и предисловий - Лев Владимирович Оборин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смерть – и состояние, и пространство, и персонаж. Этот персонаж может предстать и в образе маленькой девочки, обладающей «сверхспособностью» – обессилить человека или даже самого Бога. Вот кроссовер двух богатых жанров – прения со смертью и прения с Богом:
– Смертинька, Смертинька, кто твоя бабушка?– Вечная воля Твоя. Вяжет из лыка удавки, голубушка,давит винцо из тряпья.– Смертинька, Смертинька, что твои сказочки?– Темные лясы Твои. Точат и точат несладкие косточкитех, кто лежит в забытьи.– Смертинька, Смертинька, где твои варежки?– В темном притворе Твоем. Трогают, трогают медные денежкипод золоченым тряпьем.– Смертинька, Смертинька, что твои саночки?– Слов Твоих скользкая суть. Вон как летят по раздавленной улочке,ищут, кого полоснуть.– Смертинька, я ж тебе был вроде крестного!Ты меня этак за что?– Дядя! Я так, повторяю за взрослыми.…Где ж мои варежки-то?Где-то полтора десятилетия назад Данила Давыдов предложил термин «некроинфантилизм», обозначающий тенденцию к острому сближению мотивов детства и смерти в новейшей русской поэзии. Горалик, обладающая мощным фольклорным чутьем, знает, что ничего нового в этом сближении нет: достаточно вспомнить многочисленные народные «смертные колыбельные». Агонизирующие кошка и собака – это, конечно, те самые, которым всегда пытаются передать чью-то боль в материнском заговоре. Сказка о репке оказывается моделью для перехода из одного мира в другой: «Потом сначала бабка, позже – дедка. / Потом зима, ты возишься с картошкой – / И чувствуешь, как полегоньку тянут. / Уже тихонько начали тянуть».
Фольклоризм здесь исключительно важен: пластичность песенной стихии сочетается с поэтическими формулами, смысл которых обновляется «на ходу». Стилистические регистры быстро сменяются один другим (будто к страшному пробуешь подступиться с разных сторон), но песенная просодия делает эти переходы плавными:
я вернулась – на сосцах наколки,на резцы наколоты малявы,мною обретен пароксизмальныйдискурсивный опыттам, где всяк надзорен и наказан…И тут любопытно то, что вневременнáя природа фольклора у Горалик выворачивается всевременно́й изнанкой. Невозможно точно сказать, в каком времени и пространстве совершается речь в стихотворении, где «в Лицею» к Виле приходит «Волка», где соседствуют Лесбия и кобла, ретвит и малява; речь идет о постоянстве зла, потому что в любое время и в любую эпоху можно представить себе такой диалог: «– А и страшно, Виля, нынче воют! / – Ладно воют – страшно подвывают». Соседство высокого и низкого – например, явление пророка в какой-то чудовищно-блатной стихии – выражает остроту тоски, которую отрицают, но ощущают даже хтонические убийцы, когда с пророком наконец покончено: «и кого ебет? – никого ебет, / что при нас красавица не поет / и медведь не пляшет». Кроме всего прочего, эту книгу почти бессмысленно рецензировать в российских СМИ после закона о мате, в котором, кажется, смерть тоже находит повод для торжества.
Римма Чернавина. Вспять к восхожденью: Сивилла Космическая 2. М.: Издательская группа ABCdesign, 2015
ПрочтениеКнига Риммы Чернавиной – прекрасно изданный том, продолжающий вышедшую в 2008 году первую «Сивиллу», – демонстрирует искусный парадокс: при том, что фигура говорящей исключена из множества текстов, ее присутствие чувствуется здесь постоянно. Значительная часть поэзии Чернавиной – это меткие и едкие наблюдения «для себя», дневник встреч и событий. Но подзаголовок «Сивилла Космическая» заставляет прозревать в образе автора этакую «держательницу мира». Для мира важны ее оценки, а то и просто факт встречи с ней (подобное «творение встреченного персонажа» мы находим в недооцененном романе Пелевина «t»):
***Бабка в тренировочных синих штанахи толстых бутсах —топ – хлопхлоп – хлоптоп – хлоп***Врач,лечащий бесплатнои упрекающий пациентов в корыстолюбии***Немец с животомзнающийкак надо житьТакое взаимодействие – реплика ни для кого и для всех – возможно не только с людьми, но и с животными, и даже со стихиями и временами года:
15 МАРТА 97 г.Зима спохватилась…понамела снега за ночь —поздно, матушка, поздноОценка – ключевой, этический компонент этих стихов. В приведенных выше примерах она имплицитна, но порой Чернавина выводит ее наружу. При этом каким-то образом сама форма текста удерживает его от падения в пропасть морализаторства:
Красивый юноша в кирпичном пиджакено на лице уже печать —никтоили:
Дома – недостроенные,люди —недоделанныеТакие тексты, как большое и почти идиллическое «Рождение листа», казалось бы, позволяют утверждать, что косному человеческому миру в стихах Чернавиной противопоставлен мир природный. Однако эта простейшая дихотомия для Чернавиной не годится: «в мире животных» она готова увидеть «заболоцкую» жестокость. Разница с человеческим миром в том, что здесь есть все основания – в соответствии с реальностью – переместить эту жестокость по ту сторону этики. «Трагическое» событие в этом мире – повод только для наблюдения. Вот два примера:
***В маленьком зеркальцеотражаетсяи радуетсясвоему отражениювеселый попугайчикГошаха-рр-о-шийкошачья тень метнулась по стенев печальном зеркальценет больше Гошиха-рр-о-шего***Небольшой черный котенок,Распластанный на дороге,Охранял свои красные внутренности.Тон меняется, когда среди действующих лиц появляются люди (ясно, что черного котенка убил автомобиль, но его в тексте нет). Большое стихотворение «Убитая кошка» повествует о том, как кошку замучивают до смерти трое детей, движимые интересом познания («как три маленьких исследователя»). Стихотворение превращается в панегирик кошачьему мученичеству:
От нее хотели, чтобы она по своей же волеДемонстрировала собственную смерть.Кошка оказалась святой.Она и тут пыталась сделать все, что могла.Такой же измененной интонацией, в которой сочетаются заинтересованность и ужас, отличаются стихи «Пляска смерти» (о пойманных рыбах) и «Всем петухам, живущим ныне, и тем, что будут!» (о петухе, убитом ради супа). Характерно, впрочем, что люди и животные здесь – части цепи, порядок звеньев в которой оспаривает «подвижную лестницу Ламарка». Моностих, озаглавленный «Нисхождение», выглядит так: «Растение – человек – зверь – минерал». Двигаясь в обратную сторону, возможно, и получаешь вектор «вспять к восхождению» (о растениях Чернавина пишет с большой любовью, которая чувствуется в тексте: см. стихотворения «Рождение листа» и «Падение и кончина одинокого листа»); сама же фигура Сивиллы Космической возвышается над звеньями.
Краткость и известная «случайность» большинства текстов Чернавиной часто вступает в противоречие с как бы ожидаемой «формульностью». Это и вызывает желание цитировать их здесь помногу (формула не вычленена, фокус не разгадан), но, полагаю, продуктивнее будет сказать о том, что стихотворения Чернавиной принципиально проблематичны. Некоторые из них не поддаются никакой классификации, апеллируют к разным жанровым контекстам: однострок «Думающий желудок» равно уместно выглядел бы в записной книжке Ильи Ильфа и в постоянно пополняемом электронном корпусе «кропов» Андрея Черкасова – фрагментов, изъятых из текстов, выставленных на всеобщее обозрение в своей оторванности от прежних ассоциаций. Впрочем, этическое измерение текста выручает и здесь: «Думающий желудок» – это, конечно, оценка некоего человека.
Наверняка кого-то, как и меня, удивят в этой книге иллюстрации, выполненные академиком Анатолием Фоменко – известным математиком и еще более