Мед и яд любви - Юрий Рюриков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В самой нашей психологической природе заложено, видимо, нестихающее тяготение к идеалам: может быть, только идеальная жизнь и приходится впору самым глубоким, самым наивным устоям нашей психологии, может быть, только она дает им простор и свободу…
И если верно, что научно-психологическая революция перекроит всю ткань жизни по законам человеческой природы, то новая цивилизация будет цивилизацией эгоальтруизма, а нынешние общечеловеческие чувства — дружеские, семейные — это как бы модель послезавтрашних человеческих отношений.
Впрочем, любовь двояка и здесь. Это ведь тяга не только к равновесию, но и к «разновесию», неравновесию, особенно в свою пылкую утреннюю пору. Она возносит одного человека на вершину ценностей, а других оставляет далеко внизу, у подножия… Переступая через любое неравенство — национальное, социальное, — любовь сама насквозь пропитана эмоциональным неравенством.
Как и остальные родовые чувства, она несет в себе и модель высшего равенства, и модель сверхнеравенства, сверхизбранничества. Наверно, это еще раз говорит о печальной диалектике жизни, о грустном союзе света и тени, на котором стоит мир.
Впрочем, «неравенство сердца», которое несет любовь, — это естественное психологическое неравенство. На нем основано любое наше предпочтение, любое «нравится», «хочется». На таких предпочтениях держатся все наши чувства, вкусы, интересы, они-то и создают живую радугу жизни, всю ее майскую многоголосицу…
Любовь афродиты книдской.
«Вы очень отвлеченно говорите о методе изучения любви, ее связи с обществом. Может быть, вы и правы, но это надо доказать конкретным анализом. А то получается бездоказательно и голословно». (Дворец культуры МГУ, январь, 1982).
Сказано хорошо, и об очень частой опасности. Недаром, наверное, Мефистофель у Гёте славил голословно как спасательный круг для обмана.
Как именно зависит любовь от типа человека и от уклада общества? Вот несколько примеров такой зависимости — они взяты из моих «Трех влечений».
Вспомним любовь-чувство классической Греции, которая отпечаталась в гениальной Афродите Книдской. Это была любовь, уникальная по своей психологии, она никогда больше не повторялась в истории человечества. Во времена Праксителя она уже угасала, начинала сменяться новым историческим видом любви-чувства, и Афродита Книдская — чуть ли не единственное дошедшее до нас творение искусства, в котором запечатлена эта великая ступень человеческой любви.
Афродита Книдская воплощает в себе знаменитый греческий идеал «калокагатии» («калос кай агатос» — прекрасный и хороший) — идеал просветленной гармонии тела и духа, слияние физической красоты и духовного совершенства.
Правда, греки понимали эту гармонию совсем не так, как ее понимаем мы. Сама душа и само тело были для них не такими, как для обиходного сознания нового времени. Этому сознанию тело кажется чем-то неодухотворенным, чисто физическим, а психика — чем-то бестелесным, неосязаемым, и они так не похожи между собой, что их невозможно смешать, как невозможно смешать камень и тень от него, птицу и воздух.
В обиходном сознании греков душа и тело не отделялись друг от друга с нынешней чужеродностью, и их гармония не была сочетанием каких-то отдельных, внешних друг другу сил. Слияние их было «синкретическим» — смутно нераздельным, гармония души и тела была полным их растворением друг в друге, и в этой смеси частицы души и тела были неразличимы друг от друга.
«Телесно видимая душа и душевно живущее тело», — так говорил об этом крупнейший исследователь античности А. Лосев в своей работе «Греческая калокагатия и ее типы»[36].
И так же неразличимо — «синкретически» — сплавлены телесные и духовные влечения в любви доэллинской Греции. Частицы духовных и телесных тяготений смешиваются там между собой, превращаются друг в друга, существуют в смутной неразделенности; эта смесь видна в каждом движении чувств, в каждом переливе эмоций, она — как бы первичная клеточка этих эмоций.
Тут лежит, пожалуй, важнейшее отличие любви-чувства древних от нынешних чувств. В чувствах нынешнего человека нет этой неразделимости, они давно уже внутренне кристаллизовались, духовные ощущения отслоились в них от телесных, да и друг от друга.
Такой склад чувств рождался у греков особым типом тогдашнего доэллинского человека, зависел от совершенно особого уклада его жизни, особого состояния общества.
Вся эта жизнь была тогда как бы синкретической, представляла собой полупервичную смесь, в которой только начинали кристаллизоваться будущие грани и формы. Тело почти не отделялось тогда от души, художественное сознание — от научного, науки, вернее, преднауки — друг от друга, личность — это особенно важно для нас — от общества. Как писал Маркс, «отдельный индивидуум еще столь же крепко привязан пуповиной к роду или общине, как отдельная пчела к пчелиному улью»[37].
Неразвитые человеческие отношения, простота труда, жизни — все это вело к тому, что потребности людей были малы и просты. Личность не противостояла тогда обществу, как что-то особое, она была его частью и не осознавала, что она — больше, чем просто часть.
Впрочем, люди тогда еще не были настоящими личностями, индивидуальностями. Их индивидуальность была еще в зародыше, и почвой всего древнего синкретизма было такое состояние мира, когда люди только начали становиться личностями.
И социальная структура общества была тогда как бы синкретической: классовое расслоение по-настоящему только начиналось, оно еще вызревало, набухало изнутри, и общие интересы классов были, возможно, не слабее их противоречий. Царило особое, полуаморфное социальное состояние, которое никогда больше в истории не повторялось, и оно породило особые общественные отношения, особую культуру, психологию — и особую любовь-чувство.
Синкретическое состояние общества вызвало к жизни синкретического человека, а его психология вызвала к жизни синкретическую любовь.
С первого взгляда любовь доэллинской Греции непсихологична, лишена душевных переживаний, живет одними телесными ощущениями. Это видно и в лирике героических и классических времен, и в классической трагедии. Поэтому многие мыслители прошлого, и среди них Гегель, называли ее просто телесным эросом, бездуховной «чувственной страстью», «изнурительным жаром крови».
Но это не так. Духовность в чувствах того времени еще не самостоятельна, она еще не отделилась от своей матери — физических ощущений — и живет внутри них как зародыш, как предвестие чего-то будущего. Это и есть синкретизм чувств, неразличимое смешение в них телесности и духовности — главное свойство тогдашней любви.
Оно-то как раз и делает чувства древних «страстями», «изнурительным жаром крови». Когда в каждом биении чувств сливаются душевные и физические порывы, сила их как бы помножается друг на друга и вырастает в бурю чувств.
Как писала Сафо, которую Платон называл десятой музой Греции:
Словно ветер, с горы на дубы налетающий,
Эрос души потряс нас…
Страстью я горю и безумствую…
Сила этой страсти, сотрясающей человека, — сила телесной страсти, и выражается она как бы в телесных, не духовных ощущениях. Но поэтичность этих ощущений, их эстетическая настроенность — это и есть их духовность, — особая синкретическая духовность, которая живет в лоне телесности и насквозь пропитывает ее.
И в классической трагедии греков, у Эсхила, Софокла, Еврипида, чувства героев — это титанические извержения души. Как будто обычные чувства взяты под увеличительное стекло и от этого резко выросли, стали чувствами-великанами, циклопическими клокотаниями души.
Любовь, ненависть, радость, тоска — все они достигают в классической Греции накала страсти, и эта страсть швыряет человека как песчинку, владеет им как рабом. Накал эмоций, переходящих в страсти, — это, пожалуй, особое свойство именно синкретических чувств и еще одна важнейшая черта классической любви-чувства. Это такой же стержень древней любви, как и неразличимое смешение в ней телесных и духовных ощущений.
Начало индивидуальной любви.
Проходит несколько веков, меняется социальный уклад жизни, строй человеческой психологии — и вся материя любви-чувства. Новый вид любви ярко отпечатывается в римской лирике I века до нашей эры — у Катулла, Тибулла, Проперция, Овидия, Горация, Вергилия.
Вот как Проперций говорит о своей возлюбленной, гетере Кинфии:
Но не фигура ее довела меня, Басс, до безумья;
Большее есть, от чего сладко сходить мне с ума:
Ум благородный ее, совершенство в искусствах, а также
Грация неги живой, скрытая тканью одежд.
Его любовь — уже не единое, а двуединое влечение, и телесное и духовное сразу: это тяга к ее грации, красоте тела — и к ее уму, ее совершенству в искусствах. Калокагатия уже перестает быть неразделимым сплавом, она как бы образует внутри себя сгустки, начинает члениться на «доли». Любовь тут — сложное чувство, единый поток расслоился на разные струи, и разница этих струй уже ярко осознается.