Улыбайся всегда, любовь моя - Марта Кетро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вспоминаю его редко, реже, чем раз в год, – только когда вижу у кого-нибудь такой же взгляд. Но это, к счастью, случается не часто. И я быстро отвожу глаза и отхожу от обладателя этого взгляда на максимальное расстояние, думая про себя: «Ну неееет». И все-таки иногда обнаруживаю себя уже снимающей одежду около огромной кровати, «в тех краях, где медленно катит свои волны полноводная Миссисипи...».
Собираясь к родителям, я вспомнила самую страшную страшилку, связанную с электричками. В детстве она пугала меня до смертной тоски. Поздним вечером мужчина заходит в полупустой вагон, садится рядом с каким-то военным, а тот ему и говорит: «Уходите отсюда скорей, здесь все мертвые. И я сейчас умру». Мужчина смотрит, а там и правда сидят одни трупы, убитые шилом в сердце.
Вот. Эта история ужасала меня тем, что стать мертвым так просто. Ни драки, ни кровищи, ни усилий особых не надо – я специально проверила, взяла шило у папы в ящике и проткнула себе палец. Очень легко. Особенно летом, когда одежды немного, сразу вот она, белая в пупырышках кожа, под ней между ребер видно, как стучит. Ткнут, с ребра соскользнет и прямо туда, в сердце.
Наверное, я перестала бояться, только когда отрастила достаточную грудь. Теперь у меня другие страхи, но сегодня вспомнила и поехала автобусом.
Когда мы уже подъезжали, на пригородной остановке я увидела четырех молочных толстолапых щенят, черного, белого и двух рыжих, по всем правилам политкорректности. Они скакали, качали мусорного пингвина, пытаясь добыть что-нибудь съестное, а пассажиры смотрели на них из автобуса и радовались – какие хорошенькие. А я вдруг почувствовала, как меня пронзает самая настоящая боль: их, видимо, этим утром привезли и выбросили, и не позже чем через три дня они умрут – от голода, мороза или под колесами машин.
Не так много вещей причиняют мне горе, но маленькие животные, обреченные людьми на мучительную смерть, одна из них. Короткое, острое, незабываемое горе.
Этот город, в который я так редко возвращаюсь, опять изловчился и воткнул шило мне в сердце – сквозь все, с чем я успела примириться в жизни, сквозь куртку, свитер и грудь.
Описано неоднократно – как слова начинают биться у горла, уплотняясь в туманный ком, который сначала ощущаешь как тревогу и пытаешься растворить слезами или большими глотками горячего чая, но помогает лишь отчасти, и в конце концов ты выдыхаешь их на первое попавшееся оконное стекло, и они оседают на нем более или менее различимым узором.
Можно оставить и так, а можно сверху написать пальцем что-нибудь вполне определенное – имя или понятие. Чаще всего это слово «х...» или сердечко. Сегодня – имя: Андрей, Андрейка.
Когда он родился, меня не было в городе, я как раз уезжала замуж, ненадолго. Что поделать, если я с детства шила самой длинной ниткой, на какую хватало руки, а это наверняка означает, что далеко замуж выйдешь. Карты – нет, они у всех гадающих значат свое, у нас с мамой девятка – любовь, десятка пик – болезнь, туз пик – удар (а другие – известие), валет – хлопоты, шестерка – дорога, семерка, допустим, разговоры, а восьмерка не помню что. Только на пиковой девятке мы с мамой не сходимся, она думает, что это постель, а я – что он меня не любит. Вот Уля карты по-другому толкует, Тина тоже, «в сочетании», как они говорят, потому и раскидывают их кучками. А я попросту, все карты по одной кладу: что на сердце, что под сердцем, что было, что будет, чем сердце успокоится, чем дело кончится. А в ноги мы и вовсе не кидаем. Да, а длинная нитка – это недвусмысленно. Но именно потому, что на нитке, я всегда возвращаюсь.
Вот так и получилось, что я его увидела впервые семимесячным. Я приехала из аэропорта, вошла в дом и сразу увидела, как он ползет ко мне по коридору – с круглыми синими глазами и в белых кудрях. Если бы ангелы ползали, то никто бы не усомнился. Он, впрочем, вполне мог бы стать ангелом, если верить, что это души нерожденных детей. Моя сестра была брошена мужем на шестом месяце беременности, и ангел начал рваться до срока, потому что не хотел, не хотел. Но нет, удержали, обкололи магнезией, и вот он теперь ползает, здоровый и очень спокойный. Позже он еще раз пытался улететь, двухлетний. Был жаркий июльский день, и я нашла его на подоконнике. Спиной к раскрытому окну, он сидел тихо-тихо, замерев под прохладным ветром. Я бесконечно долго подкрадывалась к нему, с пластикой кота Тома, следя, чтобы не напугать резким движением, голосом, выражением лица, вытаращенными глазами, но все-таки слишком крепко схватила его, и он вздрогнул – уже в безопасности. Потом сестре пришлось выходить на работу, она отдала его в детский сад, хотя ничего хорошего из этого не вышло. Сначала она спешно и мучительно стала учить его одеваться, для чего запиралась с ним в комнате и кричала, а мама с папой стучали в дверь и тоже кричали: «Прекрати, перестань его мучить, прекрати!» Ничего нельзя было поделать, потому что иначе ребенка будут выводить на прогулку неодетым – вот что сам сможет натянуть, в том и пойдет. Не отдать было нельзя, правила были такие, что если ребенок здоровый, то матери не продляют декретный отпуск до трех лет (и «стаж» прерывается). Самое горькое, что Андрюшка начал болеть, это всегда так бывает в детском саду, и она больше сидела дома, чем работала. Однажды у него начались судороги от высокой температуры. Мама от ужаса заперлась в самой дальней комнате, а сестра только и могла сидеть, прижав его к груди, я их так и вижу сейчас – она, с рыжими косичками и остановившимся лицом, а белый Андрюшка подергивается у нее на коленях и что-то бредит про машины. Он начал говорить довольно рано, себя называл «Дейка», что означало «Андрейка».
Потом сестра засобиралась замуж, и последнее воспоминание из его младенчества, как я довожу его до слез фразой «Андрей, убери своего пса», имея в виду плюшевую собаку, подаренную потенциальным отцом, а он обиженно орет: «Это не пса, это Филя!»
Несколько лет они жили втроем в крошечной комнате, Андрюшка, отправленный в школу шестилетним, делал уроки на откидной полке серванта и с каждым годом становился все более капризным, противным, да и туповатым, честно говоря. Мы понять не могли, почему ребенок, в три года отлично знавший алфавит, сообразительный и до странности добрый, так патологически невнимателен и нелюбим в школе. Он стал невыносимым. Когда лет в десять он попал в больницу, через три дня его, лежачего, переселили в другую палату, а потом и вовсе попросили забрать, потому что «как бы его здесь бить не начали». Он раздражал всех – учителей, одноклассников, родителей, бабушку и меня. Сестру я знала гораздо дольше, чем его, и любила больше, и мне обидно было видеть, как он изводит ее тупостью, ленью и упрямством. Господи, как она на него орала! Я не буду об этом рассказывать, потому что дальше будет больно и стыдно, я совсем коротко скажу – они много лет мучили друг друга, пока папа не настоял на том, чтобы Андрюшку обследовали врачи. Знаете, как это в нормальных семьях произносят – обследовали. И, опять говоря очень-очень коротко, все оказалось больно, стыдно и страшно. Такая болезнь мозга, которая неизбежно заканчивается параличом и слабоумием. Она может спать десятки лет, но обязательно когда-нибудь разовьется. Именно в таком порядке: сначала откажет тело, а потом, когда он все хорошенько осознает, превратится в растение. Когда я узнала, как раз читала Апдайка, «Бразилию», где белая женщина и черный мужчина меняются цветом кожи. Я тогда подумала, что вот ведь, постмодернисты проклятые, напридумывали. А вскоре поняла, что в нашей жизни происходит еще более фантастическая вещь: моей сестре предстоит смотреть, как время поворачивается вспять и ее мальчик постепенно разучивается делать все, что умел – одеваться, разговаривать, держать ложку, – и превращается в младенца, вздрагивающего на ее руках.
Мне даже не поэтому больно, и не оттого, что этот дефектный ген я тоже могу передать своим детям. Мне больно, что его так мучили. Если бы знали, в чем дело, не было бы этих ночей, когда его заставляли делать уроки до шести утра, воплей, порки, злости, крика, крика, крика, – потому что тебя же, дурака, в армию отправят и там убьют, убьют.
Оказывается, все наше «важное» было совсем незначительным, а мы испортили половину или треть его и без того короткой жизни. Даже дети должны начать умирать, чтобы получить немного свободы и покоя.
У меня нет никакой причины, чтобы писать все это. Я бы, знаете, очень хотела закончить фразой «и только сто тысяч долларов на операцию спасут», но нет, не спасут. Делают, делают в Штатах, но не гарантируют выздоровление, даже шансов нет. Так, отсрочка. Вот сестра и лечит его чем может – ваннами с ароматической солью, например. А еще он занимается спортом, играет на гитаре, учится водить машину. И в общем, у него все хорошо. Еще не скоро.
Поэтому, повторюсь, не было причины рассказывать, если бы этот туманный ком не подкатывал к горлу снова и снова, ведь я знаю об этом почти год, но только сейчас, сегодня, смогла наконец выдохнуть на стекло и написать: «Андрей, Андрейка».