Над Кубанью Книга третья - Аркадий Первенцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фотография обошла всех. Старики зашумели, застучали палками и сапогами, послышались угрожающие выкрики.
Из боковой двери вышел Самойленко в новеньких блестящих погонах. Он поклонился кое-кому из знакомых в зале и, подсев к Велигуре, начальнически пренебрежительно бросил:
— Кончайте. Развели антимонию.
— Антимонию? — как-то испуганно переспросил Велигура.
— Антимонию.
— Кончаем, кончаем, — торопливо сказал атаман. — Антон Иванович не уехали?
— Вас ожидает, Иван Леонтьевич.
Велигура колокольчиком успокоил членов сбора и предоставил последнее слово подсудимому.
Павло поднялся с лавки, на которой он сидел, сурово и сосредоточенно оглядел своих судей.
— Отчитывайся, товарищеский атаман! — крикнул Ляпин. — Как обесславился… Молчишь? стыдно?
— Нет стыда, — сдержанно сказал Батурин, — нет моей вины перед станицей. Перед вами виноватый, а перед станицей — нет. Я сам казак и рода более давнего, чем, к примеру, Ляпииы, которые пришли из Воронежской губернии еще на отцовской памяти. А мои прадеды ходили куренными атаманами Запорожского войска. Потому за казачью славу я больше Ляпина болеть обязан и больше его болею. Знаю я цену юртовой земли и отдавал только гулевые участки и то, что от Гурдая прирезали нам камалинцы. Паев казачьих не трогал. Л землю давал тем, кто пахал ее, сеял, пользу приносил. Литвиненко Игната заарестовал? Верно. Пущай он сам скажет, за что его забрали. Молчит Литвиненко и будет молчать. Арестовали его за то, что подбивал людей бросать и бурьянить те самые земли, за которые меня теперь бесчестят. Скажите, что сделало бы старшинство при любой власти с тем, кто надоумил бы станицу запускать полевые земли? Опять молчите… Прочитал писарь обвинение за бой против Корнилова. Был такой бой, принимал участие и не каюсь. Привезли Советскую власть в станицу фронтовики-жилейцы, чтобы заменить ею царского порядка правление. Ведь царя-то никто из нас, да и из вас, не жалеет, потому — кубанцам от него никогда особой пользы не было. Заменили царя Советами. Незнакомая власть всегда непонятная. Я сам против нее вторую душу имел, все проверял, прощупывал, бо поприлипало до новой власти много разного навозу, но не нашел я в ней такого позорного, чтобы ее оружием сковыривать. Так для чего же заявился на Кубань с офицерами Лаврентий Корнилов? Против кого?
Какой-то офицер в погонах корниловского полка вскочил на лавку.
— Против вас, большевистская сволочь! — крикнул он, погрозив кулаком.
— Против нас? — спокойно переспросил Павло. — Видать, и в самом деле против нас, против казачества. От вас добра не дождешься.
— Бандит! — прокричал офицер.
— Я бандит? А не ты ли жизни лишил фронтового казака Лучку? А? — Павло шагнул вперед. — Чего к нам пришли? Кто вас манил? Мы дело делали, жизнь без царя строить начали, а вы мешать нам сбеглись, черти, откуда? Победили? Пока победили. Мы и вас отгоняли и хозяйновали, а вы только на нас кидались, сделанное рушили, хлеб наш жрали, поля топтали… Вам чужого не жалко… Барчуки, мать вашу…
— Хватит! — Ляпин вскочил. — Заслугами выхваляешься? Казнокрад. Куда полковой скарб сбагрил? Родом своим задаешься. Твой прадед небось пять раз в гробу перекинулся… Где денежный ящик?
— Сундуки пошли в надежные руки, вахмистр, — спокойно сказал Батурин, — в верные руки! Пущай Мостовой будет хозяином и славы казацкой, и общественных денег. Вернутся в станицу сундуки, но вряд ли тебя, вахмистр, до них подпустят. Мостовой хозяином им будет, потому — он за свою землю дрался, защищал ее, а Деникин ваш, что вроде за Россию идет, исподтишка на английские деньги собрал войско, от германцев оружию получил и — по спине казачество колом… — Павло хотел что-то еще добавить, но шум, заглушивший его последние слова, показал ему, что убеждать этих людей безнадежно. Он махнул рукой. — Всё. На кобелей не нагавкаешь…
Павло опустился на лавку и, горсткой захватив полу бешмета, вытерся, как полотенцем.
— Пора кончать, — строго потребовал Самойленко.
— Шары! — приказал Велигура.
Тыждневые внесли баллотировочную урну, окрашенную в белый и черный цвета, с очком посредине, достаточным, чтобы просунуть туда руку. Ящик поставили перед атаманским столом, и Велигура сам его проверил. Писарь подал атаману красную палку сургуча, круглую медную печать и зажег свечку. Велигура на глазах всех растопил сургуч, опечатал урну и объявил порядок голосования.
Первым медленно подошел Литвиненко. Он перекрестился, взял шар из лотка и, подвернув рукав черкески, сунул руку в дыру. Обычно шары опускали тихо, чтобы сохранить тайну голосования, но шар Литвиненко со стуком упал в черное отделение. Офицеры, впервые присутствовавшие при такой церемонии, любопытствующе приподнялись.
— Шары правду положут, — сказал Ляпин, подходя к урне.
Так подходили все, по очереди поднимаясь со скамеек и снова возвращаясь на место. Павло видел, как постепенно очищались лотки. Шары с глухим стуком ударялись о деревянные стенки урны. Окон из предосторожности не открывали. Разморенные в теплых черкесках старики обмахивались бараньими папахами, курили. То опускались, то поднимались облака махорочного дыма. Слышался пчелиный гуд голосов.
Писарь, с двумя выборными, вскрыл печати и выдвинул ящик белого отделения.
— Четыре, — громко объявил он и записал в протокол.
Потом вскрыл печати второго отделения. Шары с грохотом посыпались в лоток.
— Сто двенадцать.
Атаману подали булаву. Он поднял ее над головой. Все встали.
— Достоин смерти!
Старики, до этого стоявшие с высокими посохами, прислонив их нижним концом к правой ноге, а верхний конец откинув на всю длину вытянутой руки, — согнули руки, приложив верхний конец посоха к груди. Это означало утверждение приговора.
— Достоин смерти, — уже утвердительно повторил атаман и опустился на стул.
Рука писаря, украшенная перстнем с голубым овальным камнем, забегала по бумаге. Павло смотрел на эту торопливую руку, на перстень, и ему все это казалось странно диким и совершенно непонятным: «Неужели свершилось?» Конвойные, как-то стесняясь, подтолкнули его прикладами. Один из конвойных, хорошо известный ему парубок, со вздохом сказал:
— Вот какие дела, дядько Павло.
Офицеры нарочито громко пересмеивались, выходили во двор.
— Комедия, — сказал один из них, — спектакль!
— Дикари, — презрительно выдавил второй, — форменные дикари!
Красивый офицер в погонах корниловского полка, вшитых наглухо в гимнастерку, взял под руку первого офицера.
— Нет, что вы ни говорите, а все же у них здорово. Каменный век, а? Я первопоходник, на Кубани как-никак с марта, а такое вижу впервые. Здорово. Значит, жизнь входит в нормальную колею. — Увидев напряженно ожидавшую толпу, запрудившую двор правления до красных сараев пожарной команды, офицер озорно крикнул:
— Смерть! Батурину смерть!
Меркул, услышав выкрик офицера, ринулся вперед, расталкивая людей своим сильным телом. Отшвырнув двух стариков, преградивших ему вход в сборную, он остановился. Батурин последний раз оглядел зал, увидел Меркула, махнул ему рукой. Меркул заметил, что Павло по-прежнему все такой же статный и даже веселый. Темно-русая прядь упала на крутой лоб Павла. Он откинул ее взмахом головы и, не горбясь, а расправив плечи, молодцом пошел в боковые двери, сопровождаемый конвойными. Меркул снял шапку, расправил усы, бороду.
— Вороны сокола ограяли, ан все же сокол, — сказал старик, и слова его прозвучали торжественней похвалы.
ГЛАВА XVI
В доме Батуриных узнали о приговоре от Меркула. Любка приняла известие с сухими глазами. Перфиловна тихо, по-старушечьи, заголосила. Лука закричал на жену, затопал ногами и, выскочив во двор, принялся чистить конюшню. Он выбрасывал навоз вилами с такой злобой, словно расправлялся с недругом. Провозившись около часа, Лука прислонил вилы к сараю, а сам долго глядел на ладони, покрытые мозолистой плотной корой. Эти руки когда-то, очень давно, вынимали из люльки пухлого брыкливого ребенка: сына. Ребенок смеялся, пускал забавные бульбы, и сердце Луки было согрето тогда хорошим чувством первоотцовства. Шли годы, черствели и руки и душа, изменились отношения. И вот сейчас, когда единственный сын уходил навсегда, Лука почувствовал страх перед этой утратой. Казалось, вместе с сыном из жизни уходил и он сам, никому теперь не нужный старик. Пошатываясь, он направился к черному крылечку.
— Товарищи довели, — шептал он, — Егорки, Шаховцовы… Товарищи…
Любка, вышедшая на крыльцо, увидела свекра, его покривившийся рот, согбенную спину и руки, могучие, мужицкие руки, опущенные, как мотовилки цепов. И Любка поняла, что горе ее не одиноко. Она подошла к старику.