Слово и дело. Книга 2. Мои любезные конфиденты - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава вторая
Ночь, ночь. Всегда ночь. И не проглянет свет.
Только изредка, святых празднуя, в «мешок» каменный монастыря Соловецкого спускают для князя Василия Лукича Долгорукого трапезу скудную со свечкой малюсенькой – в мизинец младенца.
– Веруешь ли? – спросят, бывало, сверху князя.
– Верую, – казнится в муках заточенный Лукич. – Верую истово, но обнадежьте меня: какой ныне год в мире шествует?
– О времени сказывать тебе не велено. Будь свят…
А сны-то… сны какие! На что вы снитесь?
Только единожды старец Нафанаил вывел его из «мешка» наверх, дынею парниковой потчевал, тогда-то Лукич в бане помылся, и были разговоры со схимником – умные, политичные. Тогда год на Руси шел 1733-й… А ныне? «Какой же ныне? Неужто Анна Иоанновна еще жива? Или меня забыли?» Лукич не терял веры в то, что ежели на Руси еще царствует Анна, она его простит. Обязательно! Потому простит, что сама баба, а он, дело прошлое, в объятиях ее нежился…
И вот брызнул сверху ослепляющий узника свет:
– Вылезай…
Полез наверх, весь содрогаясь в немощных рыданиях. Снова провели Лукича в мыльню, помыли его; возле окошка постоял – звезды видел! И повели его в трапезную, где стол был накрыт. У ликов письма древнего отмолясь ретиво, Лукич сел за стол, но душа его не принимала лакомств. Неслышной тенью, почти бесплотен, явился перед ним Нафанаил; старец еще больше состарился, согнулся в дугу, шел мелкими шажками, а лицо старика уже в кулачок ссохлось. Присев напротив Лукича, сказал Нафанаил без сожаления:
– Меня всевышний призовет к себе вскорости. Может, это наше свиданье, князь, и есть последнее… Давай поговорим перед разлукой вечной, неизбежной для всех…
– Год-то ныне какой? – первым делом спросил Лукич.
– От Рождества Христова пошел тысяча семьсот тридцать шестой…
– Господи! – ужаснулся Лукич. – Мне-то взаперти казалось, будто сама вечность продлилась. А, выходит, всего три лета минуло со свиданья нашего… Не знаешь ли, доколе еще терпеть мне?
– Того не знаю. Но… Россия терпит, и ты терпи.
– Утешил… ой, беда! – Тут проснулся в нем старый дипломат, и Лукич стал выведывать у старца: – Что нового в Европах? Какие войны учались, какие короли померли? Что при дворе нашем слыхать? А конъюнктуры ведаешь ли тонкие, придворные?
Черносхимник отвечал ему со знанием дела:
– Французы, как и прежде, сторонятся от России, будто чистый от немытого, лишь австрияки подлые нас к выгоде своей используют. Со времени падения Данцига вниманье русское обратилось к рубежам татарским. Оно и любо бы всем патриотам истинным. Однако конъюнктуры тоже есть немалые. И тонкие, и грубые, и всякие. Бояться надо нам, – сказал Нафанаил, – как бы война с султаном не обернулась для России жертвами напрасными… Те люди, что душой страдают за Россию, власти не имеют боле. Вся власть в руках той мрази, которая свои лишь интересы во всем изыскивает.
Нафанаил откупорил вино, придвинул князю хлеб.
И яблоки предложил. И мед в тарелке подал.
– Волынский… как? – спросил его Лукич.
– Единый человек из русского боярства, – ответил старец, – который прошмыгнул меж ног чужих, и ныне власть ему дана большая. И скоро, судя по всему, получит власть он вышнюю.
– Какую ж?
– Граф Ягужинский умер, а в Кабинете царском – лишь двое и остались: сам Остерман да князь Черкасский, ротозей известный. Сенат Петров столь захирел, что слова молвить боится. Теперь же твой Волынский весь в хлопотах, чтобы в Кабинете сесть, яко кабинет-министру.
– А сядет ли? – спросил Лукич.
– Он сядет, – старец ответил. – Ибо за него сам Бирен!
– Вот как? Выходит, этот граф в чести по-прежнему?
– И процветает в пышности. А ныне в ожиданьях он…
– Чего же ждет граф Бирен? – насторожился Долгорукий.
– Он смерти ждет одной… Фердинанд, герцог Курляндский, что в Данциге проживает, стар уже. И страждет сильно от болестей последний герцог из рода Кетлеров могущественных. Вот Бирен-граф и поджидает, чтобы корону герцогства его на себя примерить!
– Да кто же даст ее ему? – вдруг возмутился Лукич.
– Дадут, ибо Курляндия вассальна от Речи Посполитой, а в Польше коронован Август Третий, и сей саксонский выродок от Петербурга ныне сильно зависим… Вот он и даст.
– Берлин того не спустит, – возразил Лукич. – Пруссаки сами издревле зарятся на земли прибалтийские.
– Берлину с нами не тягаться: Россия в земли те уже вступила и не уйдет… Ты кушай, князь. Не плачь, князь, кушай.
– Я ем, я ем… да мне невкусно! Отвык от пищи…
– Привыкнешь снова, коль спасешься.
– Возможно ль то?
– Все мы под богом ходим, князь. Любое царствование, даже самое злосчастное, и то всегда кончается одним – кончиною правителя. А слухи и до нашей обители доходят…
– И что слыхать? – с надеждою воззрился на него Лукич.
– Слыхать, что Анна Иоанновна вступает в кризис, всем женщинам природой предопределенный… Но бойся, князь: с годами императрица все жесточее делается. В могилу еще многих затолкает.
– Типун тебе на язык, отец Нафанаил!
– Да, мне давно молчать бы след… Последние слова произношу я в этом мире. Я скоро ведь отправлюсь к нашим праотцам…
Так говорили до утра, и ночь над Соловками пошла на убыль, а в подвалах монастыря уже залопотали мельницы, меля муку для трапезы заутренней. Нафанаил поднялся, на клюку опершись:
– Прощай теперь.
Князь Долгорукий обнял старца, дивясь тому, как плоть его была легка и кости сквозь одежду ощущались.
– Еще спросить хочу: что родичи мои, в Березове?
– Живут, и все.
– А князь Дмитрий Голицын… он не казнен еще?
– Нет. При Сенате он. Но тужит, а не служит…
И опять ночь – как вечность. Снова «мешок» в камне.
* * *С тех пор как вернулся сын из Персии, куда ездил к На– диру, князь Дмитрий Михайлович Голицын, старый верховник (а ныне сенатор), в Петербурге зажился. Но службы по Сенату избегал – некому служить! Чтобы не попусту время проходило, князь Дмитрий метеорологией занялся. Пытался он выведать закономерность наводнений в Петербурге. Наблюдал за полетами птиц. И всему виденному доподлинные записи вел.
– В науке человеку, – говорил он, – можно более, нежели в политике, сделать. Ибо наука область ума такова, куда власть имущие по дурости своей залезать боятся, дабы дурость ихняя пред учеными видна не была… Жаль, что я ныне на восьмой десяток поехал, а ежели б юность вернулась, я бы всю жизнь свою иначе строил – в науки бы ушел, как в лес уходят.
Близ князя неизменно состоял Емельян Семенов, вроде секретаря княжеского. Этот умница был правою рукою старца сенатора. Вместе они читали, мыслили, спорили, сомневались. А книг в доме князя Голицына заметно прибавилось.
– Вот, Емеля, – говорил князь, – на что угодно деньги истрать, на вино сладкое, на красавиц утешных, на посуду или мебеля дивные, – все едино потом жалеть станешь. И только книги всегда окупают себя, на всю жизнь дают полную радость.
Старый верховник сыновей своих отучил от двора царского. Сергею-дипломату место на Казани приискал, Алексею велел на Москве сиднем сидеть. При себе же сенатор младшего своего брата Мишу содержал; Миша на 19 лет был его моложе, по флоту в немалых чинах состоял и не смел присесть перед сенатором. Сейчас его в Тавров посылали корабли строить, но старший Голицын его придержал:
– У меня хирагра опять разыгралась, ты не уедь скоро – за меня на бумагах подписываться станешь…
Подписываться теперь приходилось часто. Князья Кантемиры, почуяв, что сила не на стороне Голицыных, вели против верховника дела кляузные. Потатчику о «мечтаниях по конституции» веры при дворе не было, а Кантемиры пребывали в почете, особливо князь Антиох, которого Остерман жаловал… В этих делах понадобился Голицыну человек канцелярский, и такого нашли. Звали его Перов, он тяжебное дело за Голицына повел, подчистки ловкие в бумагах делал, чтобы тяжбу скорей в окончание привесть. На этом-то Перова и поймали… Дело уголовное!
Уголовное, но попал-то Перов не в полицию, а прямо в лапы к Ваньке Топильскому, который в канцелярии Тайной – шишка великая.
– Ты нам не нужен, – сказал ему Ванька, дорогой табачок покуривая. – Но твоя нитка далеко тянется… Другие нужны, повыше тебя, мелюзги! Осознай сие, иначе мы тебя, как кота, удавим.
Перов, в страхе за судьбу пребывая, сразу понял, чего хотят от него допытчики. Для начала составил письмо покаянное: что слышал в доме Голицына, что видел, что хулили при нем…
– А мне за это ничего не будет? – спрашивал трясясь.
Ванька Топильский утешил его:
– Не! Легонечко посечем и отпустим с миром… живи себе!
Анна Иоанновна однажды в Сенате встретилась с Голицыным:
– Вот и ты, князь… Здравствуй, давненько мы не видались. Ну-ка, покажи мне хирагру свою!
Дмитрий Михайлович протянул к царице свои обезображенные руки с раздутыми зелеными венами, и она сказала: