Биг-Сур и Апельсины Иеронима Босха - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вернулся с тем же, с чем пришел: в драной рубахе и потрепанной куртке, в разбитых башмаках, с лицом, еще более потемневшим от ветра и солнца, не сломленный духом, но измочаленный, признательный, с гордостью предположим, за скудную пищу и кишащий вшами матрас, на котором ему позволяли спать. Он принес единственное сокровище, которое мог показать как свидетельство того, что не напрасно проливал пот: справку о приобретении места на кладбище, которое ему продал какой-то ушлый тип. Никто не объяснил ему, каким образом он сможет вернуться, чтобы в назначенный срок занять свое место. И никто не смог бы объяснить. Он никогда не займет его, о чем мы, продавцы, знаем. Его место, место этого алмаза, не на кладбище в Монтерее, но на дне лихорадочной реки, среди руин древней цивилизации, среди пустынных просторов выжженной земли.
6. НАСМЕШКА ФОРТУНЫ
В Андерсон-Крике я закончил эссе о Рембо[130], которое родилось из неудачной попытки перевести на английский «Сезон в аду». Начинался мой собственный третий или четвертый «сезон в аду», хотя тогда я не совсем еще это понимал. Джон Лит — от него я получил в наследство хибару на краю утеса, которую мы и заняли, — только что поместил отрывок из этого эссе в «Серкл». Это была часть, в которой шла речь об «аналогиях, сходствах, соответствиях и влияниях».
Среди прочего, что доставляло Рембо страдания в Абиссинии, была, как известно всякому почитателю его творчества, необходимость носить на себе пояс с деньгами. В одном из писем он говорит: «Я вечно таскаю на себе пояс, в котором более сорока тысяч франков золотом. Он весит почти сорок фунтов, и от его тяжести у меня уже начинается дизентерия».
Возвратившись в Америку в 1940 году, когда война была в полном разгаре, я оказался отрезан от своих французских гонораров. Джек Каган, мой первый издатель («Обелиск-Пресс»), умер в день объявления войны Франции, оставив все предприятие на восемнадцатилетнего сына Мориса, который совершенно не смыслил в бизнесе — по мнению его семьи и друзей. Прекрасно помню каблограмму, которую я получил от него, будучи на Корфу; в ней говорилось, что, если я продолжу писать для «Обелиск-Пресс», он будет счастлив регулярно присылать мне тысячу франков в месяц. Сумма по тем дням была порядочная, и я с радостью согласился.
Конечно, тогда я не имел ни малейшего представления о том, что буду вынужден вернуться в Америку. Я собирался остаться в Греции, где уже чувствовал себя как дома.
Тотчас же вслед за добрым известием от Мориса пал Париж, а там последовал и полный запрет на деятельность издательств. Я так и не получил первой тысячи франков, которые он собирался послать мне. Войне не было видно конца, и я решил, что «Обелиск-Пресс» прикрыли, а Морис, который взял себе фамилию Жиродиа, погиб или же в плену у немцев. О том, что американские солдаты будут сметать с прилавков мои книги, едва они будут появляться в продаже, я и мечтать не мог.
1946 год мы прожили в Андерсон-Крике. С самого моего возвращения из Европы я барахтался изо всех сил, чтобы свести концы с концами. Хотя за хибару мы платили всего пять долларов в месяц, мы постоянно были должны почтальону, который снабжал нас продуктами и прочими вещами первой необходимости. Иногда долг доходил аж до двухсот или трехсот долларов. Мы ничего не покупали себе из носильных вещей; даже ребенок ходил в обносках. Правда, мы наслаждались отличным вином благодаря Норману Майни, чей погреб мы почти осушили. Даже о приобретении дешевой подержанной машины не могло быть и речи. До города, который был от нас в сорока пяти милях, приходилось добираться автостопом. Короче говоря, моих заработков едва хватало, чтобы не сдохнуть с голоду.
В общем, ситуация была восхитительно аховая, спасала только заботливая щедрость почитателей, которые предугадывали наши нужды. Такая нищенская жизнь могла продолжаться бесконечно. Война в Европе закончилась, на Востоке — шла вовсю, холодная война была, как говорится, еще впереди. Нам удалось разжиться двумя необходимыми вещами: печкой, у которой дым не валил изо всех щелей, и приличным матрасом для спанья, его нам подарили соседи, Макколумсы. Валентайн, нашей дочери, был только год, и ей не много требовалось. Я тоже мог обойтись без машины (не то, что сегодня), чтобы избавляться от скапливающегося мусора. Море было прямо за домом, у подножия крутого обрыва. Приходилось быть внимательным, вынося мусор, чтобы не выбросить вместе с ним с утеса и малышку. («Не выплесни с водой и ребенка!»)
А потом в один прекрасный туманный день, когда вся Природа веселилась, хлебнув хлорофилла, пришло письмо от Мориса Жиродиа. На конверте стоял парижский штемпель. Минуту я пялился на конверт, не вскрывая его.
Письмо было длинное, и, бегло проглядывая его, я наткнулся на такие слова:
СОРОК ТЫСЯЧ ДОЛЛАРОВ.
Я бросил письмо на стол и захохотал. Ты слишком быстро читал, сказал я себе. Это обман зрения... я закурил сигарету, медленно и осторожно взял письмо и внимательно его перечитал, слово за словом.
Это не был обман зрения. Посреди долгого рассказа о трудностях, которые ему пришлось преодолеть, чтобы сохранить издательство во время оккупации, в коротком сообщении об успехе, каким пользовались в Париже мои книги, пряталась фраза, где ясно было сказано, что у него, Мориса Жиродиа, скопилось авторских отчислений от продажи моих книг на сумму, эквивалентную сорока тысячам долларов.
Я протянул письмо жене, чтобы та тоже прочитала. С ней едва не случился обморок. И чтобы довести наше смятение до предела, в письме совершенно определенно говорилось, что в сложившихся обстоятельствах невозможно перевести эти невероятные деньги на мой счет (коего не имелось) в американском банке. Не буду ли я так добр приехать и забрать их.
(«Дорогое правительство! — начал Ахмед Сафа. — Настоящим письмом мы хотим сообщить, что наш дом того гляди развалится, а Си Халил, мерзкий хозяин дома, не хочет его ремонтировать... Мы надеемся, что вы придете и сами посмотрите на дом, а если не сможете прийти, тогда мы принесем его вам...».)[131]
Если я не смогу приехать, говорилось в письме, то он, Жиродиа, приложит все усилия к тому, чтобы тем или иным способом ежемесячно пересылать мне тысячу долларов. Он объяснил, что всегда находятся путешественники, желающие обменять доллары на франки и обратно.
Отчетливо помню, какую панику вселила в меня перспектива получать тысячу или две долларов каждый месяц.
— Нет, только не это! — кричал я. — Это меня деморализует! Я перестану работать!
— Ты мог бы поехать во Францию, забрать деньги, приобрести на них дом или землю и снова жить там.
— Ты мог бы купить яхту и совершить кругосветное путешествие.
— Ты мог бы купить старый замок где-нибудь в провинции... там этих замков полно, и дешевых, дешевле пареной репы.
Вот лишь некоторые из советов, которые мне тут же надавали друзья. Единственное, чего я не мог сделать, это поехать в Париж, забрать деньги и привезти их домой. Это было исключено.
И по гороскопу деньги мне не светили. Когда я на трезвую голову изучил его, то понял, что, по существу, судьба моя — всегда иметь необходимое и ничего лишнего. Когда речь идет о деньгах, мне приходится танцевать под их дудку. Soit![132]
Такие мысли проносились в моей голове, когда мы с женой решали, что делать. Каким бы искренним и правдивым ни казалось письмо, в глубине души у меня шевелилось подозрение, что это всего лишь розыгрыш. Шутка космических масштабов. Во мне росло убеждение, что я никогда не увижу тех сорока тысяч, ни во франках, ни в долларах, ни золотыми слитками, ни чеком, ни даже в злотых или пиастрах.
В отчаянии я спустился в кухню, стал на пороге двери и, глядя в сторону Страны восходящего солнца, разразился хохотом. Я смеялся так долго и так безудержно, что свело живот. И то и дело повторял: «Это не для меня! Это не для меня!» И снова смеялся. Полагаю, что это я так плакал. Между приступами смеха в ушах у меня звучали слова матери: «Почему ты не напишешь чего-нибудь, что можно продать?»
«Если б он только присылал по сотне в месяц, это было бы здорово», — повторял я себе. Сотня в месяц — регулярно — и все наши проблемы были бы решены. (Сотня — в те времена. Сегодня никаких денег не хватит, чтобы решить чьи-то проблемы. Бомбы сжирают все.)
Поскольку он ничего не весил, этот мой «пояс с деньгами», дизентерии я не заработал. Но мучился грандиозными кошмарами и мечтами. Временами я ощущал себя швейцаром из «Последнего смеха», только вместо того, чтобы расточать свое состояние и любовь на служителя в туалете[133], я расточал их на моего друга Эмиля Уайта или иногда на Евгения, бедствующего русского, который улыбнулся мне с верхней площадки лестницы в один черный для меня день в 1939 году, когда я в полном отчаянии возвращался из бесплодной поездки в парижский пригород в надежде раздобыть корку хлеба или кость, чтобы как-то унять голодную резь в желудке.