В поисках «полезного прошлого». Биография как жанр в 1917–1937 годах - Анджела Бринтлингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Державин, родившийся в середине XVIII века, выпадает из схемы Томашевского. Хотя он написал собственную биографию в форме «Записок», это была по сути нелитературная биография. Этим Державин отличался от последующих авторов: его поэзия была органической частью его жизни, однако он не осознавал свой «образ», как романтики и постромантики, и, следовательно, не создавал «биографических легенд» о себе в том смысле, какой придавал этому явлению Томашевский. С точки зрения Томашевского, державинская биография была просто фактом культуры и не представляла интереса для историка литературы. Однако Державин был еще более интересен Ходасевичу именно этим отсутствием чрезмерно развитой саморефлексии. Державинская модель представляла для его биографа XX века наиболее гармоничный способ соединения жизни и искусства, позволяющий избежать крайностей как романтического «созидания жизни», так и бесформенности и эмоциональной неряшливости поэзии «парижской ноты» и прозы «человеческого документа».
Циклы истории
Образ поэта, который представил Ходасевич в биографии, был сходен с тем, который выдвигал на первый план сам Державин в «Записках»: строптивый, трудный и горячий человек – по его собственным словам, «горяч и в правде черт», но при этом чрезвычайно честный и исполненный сочувствия к тем, кого он считал жертвами. В Державине не было ни иронии, ни рефлексии; его личность и поэта, и человека всегда оставалась здоровой и целостной. Для Ходасевича, сталкивавшегося с современной болезнью иронии в век самопоглощенности, это было идеалом, героикой из прошлого, которая могла послужить образцом для настоящего.
Интересно, что Ходасевич нашел свой идеал в Державине, хотя воплощением русского языка, русской литературы и самой России для него служил Пушкин[92]. Как выразил это Ходасевич в поэтической форме:
<…> России – пасынок, а Польше —
Не знаю сам, кто Польше я.
Но: восемь томиков, не больше, —
И в них вся родина моя.
Вам нужен прах отчизны грубый,
А я где б ни был – шепчут мне
Арапские святые губы
О небывалой стороне
[Ходасевич 1996а: 345].
Восемь томиков пушкинского собрания сочинений символизировали для Ходасевича родину Для него Пушкин был больше, чем паролем для опознавания людей со сходной историей и мышлением. Пушкин был для него и смыслом России, и даже средством унести Россию с собой в изгнание.
Однако Пушкин был еще и основателем той пророческой традиции в русской литературе, которую Ходасевич ярко описал в эссе «Кровавая пища»[93]. Эта традиция, по его мнению, лежавшая в основании всей русской культуры, выходила на первый план в трудные, больные времена общего исторического цикла. Придав этой идее оптимистический поворот, Ходасевич утверждал: «В жертву всегда приносится самое чистое, лучшее, драгоценное. Изничтожение поэтов, по сокровенной природе своей, таинственно, ритуально. В русской литературе оно прекратится тогда, когда в ней иссякнет родник пророчества. Этого да не будет…» [Ходасевич 1991: 466]. Родник пророчества, возможно, не иссяк за эти годы, и тот «родник творчества, глубоко волнующего, напряженного и живого» [Ходасевич 19966: 39], который Ходасевич находил в державинской поэзии, сулил скорее возрождение, чем разрушение поэзии. Пушкин, вне зависимости от того, как Ходасевич относился к его поэтическому наследию, был частью другой эпохи: когда русская культура начала уже распадать. Этот распад должен был найти свое логическое завершение в разложении и упадке символистской эпохи.
«Положительный герой», способный вывести русских эмигрантов из тьмы заблуждений и рассеянья к свету новой России, должен был явиться из допушкинской эры. Уже Пушкин, согласно Ходасевичу, начинал смешивать искусство с жизнью:
Он первый связал неразрывно трагедию своей личности человеческой с личностью художника, поставив свою судьбу в зависимость от поэтических переживаний. Это его привело к своеобразной биографии: к первой русской биографии, в которой жизнь органически и сознательно слита с творчеством. Не случайно было то, что он очутился первым русским писателем-профессионалом в полном смысле слова. Не случайно и то, что в истории его гибели обстоятельства житейские не только механически, но как бы и химически, внутренне слиты с поэтическими. Он первый прожил жизнь как поэт – и только как поэт, и за то погиб [Ходасевич 19966: 294].
Ходасевич страшился того, к чему могло привести смешение жизни и искусства: по его подсчетам, одиннадцать его знакомых к 1932 году совершили самоубийство [Ходасевич 1991: 464]. Однако как бы ни ценил он Пушкина, именно в жизни Державина он находил победную, а не трагическую судьбу. В конце 1920-х годов ему хотелось прервать все еще длящийся трагический цикл и вернуться в новую триумфальную эпоху.
Идея цикличности русской истории не была изобретением Ходасевича, к ней обращались многие его современники. Тынянов проводил параллели между эпохой Николая I и сталинизмом в «Смерти Вазир-Мухтара», и это только один пример. В конце концов, «Петр Первый» А. Н. Толстого также был построен на сходной идее – сравнении советской эры с царствованием Петра Великого, хотя Толстой стремился подчеркнуть положительную сторону этого соответствия: трудное, но победоносное строительство нового общества. И. А. Бунин в книге «Окаянные дни», впервые опубликованной в 1925 году, также подчеркивал циклический характер русской истории, на которую указывал несколькими десятилетиями ранее В. О. Ключевский (впрочем, его никто не услышал). В записях, сделанных примерно в 1918 году, Бунин отмечал: «Ключевский отмечает чрезвычайную “повторяемость” русской истории. К великому несчастию, на эту “повторяемость” никто и ухом не вел» [Бунин 1973:118–119]. Далее Бунин сравнивает крестьянские восстания начиная со Смутного времени и Стеньки Разина, с одной стороны, и революцию – с другой, и добавляет: «Не верится, чтобы Ленины не знали и не учитывали всего этого» [Бунин 1973:121–122]. Тынянов и Бунин, оказавшиеся в трагическом для себя времени, обращаются к отрицательным историческим параллелям, чтобы понять события сегодняшнего дня. Ходасевича также ужасала перспектива умирания русской культуры, но он искал ответа в «положительной» исторической эпохе.
Чрезвычайно интересно, что за несколько лет до того, как Ходасевич связал между собой XVIII век как начало цикла и XX век как его конец и возможное начало нового цикла, то же самое сделал и один из его современников. П.