Не дрогнет рука - Николай Волков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я должен сообщить вам очень неприятное известие о вашем сыне. Из лежащего передо мной уголовного дела видно, что Георгий Саввин вместе с двумя сверстниками неоднократно занимался вооруженным грабежом, причем одна из пострадавших, которой, по словам вашего сына, именно он нанес удар по голове, находится теперь в тяжелом состоянии, на грани между жизнью и смертью.
Ваш сын настойчиво заявляет, что занимался грабежом из чисто корыстных соображений, и выставляет себя главным зачинщиком преступлений, что до некоторой степени не вяжется с фактами.
Каждое преступление, конечно, должно быть наказано по заслугам, но нам кажется, что Георгием руководит желание всячески усугубить свою вину, с чем мы не можем согласиться.
Должен сказать, что во время одного из допросов, в ответ на мои уговоры не брать на себя чужую вину, ваш сын в совершенном исступлении закричал: «Пусть мои родители узнают, кем я из-за них стал!».
Я имею основание предполагать, что эта фраза и является разгадкой того печального явления, что неплохой в прошлом юноша, никогда раньше не замеченный в дурных поступках, внезапно бросил учиться и оказался в грабительской шайке.
По словам его бабушки Агнии Ивановны, я мог заключить, что между вами, супругами произошла семейная драма, вмешиваться в которую я не собираюсь. Эта область вашей жизни касается лично вас, но ваше отношение к сыну затрагивает уже не только личные, но и общественные интересы. Для советского человека нет выше обязанности, как вырастить своих детей полезными членами социалистического общества. А вы этот величайший долг не выполнили. Правда, вы посылали бабушке деньги на содержание сына, но в то же время ни один из вас не удосужился написать своему сыну хотя бы строчку, чтобы ободрить и успокоить его, забывая, что это не годовалый несмышленыш, а юноша, к тому же очень впечатлительный и нервный.
Вам, Анна Максимовна, бабушка не раз писала, что Георгий отбивается от рук, но получала в ответ только короткие строки на почтовых переводах о том, что с ним нужно строже обращаться. И даже, когда из последнего письма вашей матери вы узнали, что Гоша на краю гибели, вы и тогда не нашли в себе мужества написать ему хоть несколько искренних человеческих слов, чтобы он мог понять то неодолимое, что заставило вас разрушить семью, и не поддавался бы ни отчаянию, ни мстительному чувству.
Не ответили вы и на его письмо. По словам Агнии Ивановны, Гоша долгое время после вашего отъезда ходил совершенно убитый, машинально выполняя все требования строго установленного вами распорядка. Однажды она услышала среди ночи из его комнаты горькие рыдания. Обычно Гоша редко плакал, и это поразило ее. Она постучала к нему, хотела утешить, но он не ответил.
Утром она видела, как он вышел из дому с конвертом в руках, видимо, чтобы опустить письмо в почтовый ящик. После этого он каждый день, вернувшись из школы, прежде всего спрашивал, не было ли письма. Он даже ходил на почту, справлялся, не затерялось ли оно там, не представляя себе, что на такое ею письмо вы могли не ответить. Но письма от вас он так и не получил. Вам за вашими личными переживаниями, за хлопотами по устройству нового гнезда некогда было ответить на письмо брошенного вами сына. С этого и началось.
Убедившись, что ответа не будет, Гоша впервые не пошел в школу, а когда бабушка спросила его, почему он лежит в постели, не болен ли, он ответил: «Не твое дело!». Раньше он никогда так грубо с ней не говорил, Потом он ушел и вернулся только ночью…
Сейчас, когда я пишу это письмо, Гоша сидит передо мною около топящейся печки, зажав между коленями грязные руки. На лице его, побледневшем и уже приобретшем грязновато-серый, тюремный оттенок, залегло выражение тяжелого, недетского раздумья, пухлый ребячий рот полуоткрыт, в глазах тоска. Уж поздно, нужно кончать разговор с ним, но мне жалко его тревожить. В комнате тепло, а на дворе холод и слякоть. Одет он плохо: в грязном рваном пиджаке с чужого плеча и плохих ботинках. Свое пальто и сапоги он будто бы проиграл в камере, где он сидит с другими ворами, грабителями, жуликами. Возможно, что в такой компании ему придется пробыть несколько лет. Это решит суд, на который вы должны явиться в качестве свидетелей.
Многое зависит и от того, будете ли вы только свидетелями или, собрав крохи своей прежней родительской любви, сможете полным признанием своей вины перед сыном разбить ненависть, сковывающую его душу. Очень важно, чтобы он из чувства болезненной обиды не взваливал на себя чужих преступлений, в то время как у него немало и своих грехов».
Я подписался под письмом и задумался. Может быть, письмо получилось у меня слишком резким, но уж во всяком случае оно было написано искренне, хотя я и сдерживал себя, чтобы не слишком высказывать свое возмущение поведением этих сбежавших родителей.
Гоша заметил, что я перестал писать, и вопросительно посмотрел на меня.
Я спросил, кому он проиграл пальто.
— Так, одному парню… — неопределенно ответил он.
— Зачем ты врешь? Ведь твое пальто у Бабкина.
Он промолчал.
Я уже упоминал, что у Бабкина ненадолго хватило выдержки и он довольно быстро выказал свое знакомство с Саввиным. Прежде всего он начал интересоваться, о чем того спрашивали на допросах, учил, как нужно держаться со следователями. При этом он всячески помыкал Гошей, отобрал у него пальто и сапоги. Мы знали об этом, но не считали нужным вмешиваться. Гоше было полезно уже сейчас узнать все прелести той участи, которой он так добивался.
— Во что играли? — продолжал я спрашивать.
— В карты.
— Да что ты все сочиняешь? У вас в камере нет карт. Скажи лучше, что Бабкин отобрал у тебя пальто. Я велю ему вернуть.
— Нет, не говорите ему ничего, — забеспокоился Гоша. — Я все равно не возьму пальто обратно. Мне и в этом хорошо.
— Тебя, может быть, Бабкин бил?
— Нет, не бил. Наоборот, он мне вчера еще совсем хорошие портянки отдал.
— За что отдал. Ведь так, даром, он никому ничего не дал бы.
— Он ко мне приставал, чтобы я ему про фотографию рассказал.
— Про какую фотографию? — спросил я, довольный тем, что Гоша сегодня хоть немножко разговорился.
— Ну, как снимок получается и отчего бывает, что когда человека убьют, то в его глазах остается тоже вроде фотографии того, кто его убил.
— Что же ты ему объяснил? — задал я Гоше вопрос, чувствуя, что Бабкин неспроста заинтересовался отпечатками в глазах убитого.
— Я сказал, что слышал об этом, но думаю, что, может быть, это вранье. А про фотографию рассказал все, что знал. Мы с отцом часто снимали. Иногда и у меня хорошо получалось.
— А хотел бы ты, как прежде, ходить со своим отцом в поле, рыбачить, снимать виды?
Гоша понурился. Искреннее детское выражение сбежало с его оживившегося на минуту лица, сменившись прежним — мрачным, насупленным. Так бывает, когда в светлой, солнечной комнате порывом ветра внезапно захлопнет ставни.
Оставшись один, я долго думал о нашем разговоре с Гошей. Я припомнил даже случай, который, вероятно, и натолкнул Бабкина на мысль об изобличающей его фотографии. Несколько дней тому назад, когда я допрашивал Бабкина, зашел Нефедов. Слушая, что мямлит Бабкин в ответ на мои вопросы, он, по привычке вечно крутить что-нибудь в руках, стал опускать и поднимать на штативе стоявший у меня на столе фотоувеличитель.
Совершенно неожиданно это испугало Бабкина. Он задвигался на стуле, закрылся рукой, точно у него заболели зубы, и, наконец, вовсе отказался отвечать на мои вопросы, так что мне пришлось его отослать.
Мысль о том, что заблуждение Бабкина можно было бы использовать, чтобы заставить признаться, неотступно преследовала меня, но я не знал, как это сделать.
Глава пятнадцатая
ПОСЛЕДНИЙ ИЗ ТРЕХ
Что я знал о последнем пареньке, замешанном в грабеже? Помимо того, что рассказал Василий Лукич, очень мало, почти ничего.
Мне было известно, что в ночь ограбления Морозова Ленька Зыков вернулся в общежитие совершенно пьяным вместе с Филициным и Саввиным и поднял там скандал, а когда на следующий день он с больной головой пришел на завод с опозданием на час, его не допустили к станку. Но это как будто и не огорчило Леньку, так как вечером он как ни в чем не бывало явился в клуб на танцы, причем на нем была зеленая шелковая рубаха с ушитым сзади крупными неумелыми стежками воротом, слишком широким для его цыплячьей шеи, и с подвернутыми рукавами.
Когда Зыкова ввели в мой кабинет, вид у него был крайне жалкий. Он и вообще-то не блистал красотой, был невелик ростом, худ, белобрыс, курнос и веснушчат. Не красил его и костюм — старый пиджачишко и заплатанные, не по росту короткие, вытянувшиеся пузырями на коленях старые штаны. Он стоял передо мной и нещадно мял свою кепку, окончательно доламывая и так уж измятый козырек.