Возвращенная публицистика. В 2 кн. Кн. 1. 1900—1917 - Георгий Плеханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Героев, как этот доктор, немного, ими являются в России лишь люди, не размышляющие. В нашем образованном обществе многочисленнее другой разряд людей, дошедших, путем долгих размышлений, до той же ясности идеи, как и Инсаров. Они не пойдут на службу. Что им там делать? «Починивать кое-что, отрезывать и отбрасывать понемногу разные дрязги общественного устройства? Да не противно ли у мертвого зубы вырывать и к чему это поведет?»
«Эти люди понимают, где корень зла, знают, что надо делать, чтобы зло прекратить; они глубоко и искренно проникнуты мыслью, до которой добились наконец. Но в них нет силы для практической деятельности».
В других статьях того же 60-го года Добролюбов сурово относится к этим знающим и недействующим людям. Он отказывается признать их знания, их убеждение истинными. Истинное убеждение, говорит он в статье «Благонамеренность и деятельность», «когда оно относится к области практической, непременно выразится в действии и не перестанет тревожить человека, пока не будет удовлетворено. Это своего рода жажда, незаглушимая, неотлагаемая. Когда я мучусь жаждой в безводной равнине и вдруг вижу ручеек, то я брошусь к нему, несмотря на то, что он окружен колючими кустами, из которых выглядывают змеи. Самое худое, что я могу потерпеть в этих кустах, — это смерть; но ведь я все равно умру же от жажды, стало быть, я ничем не рискую...»
Но в статье по поводу «Накануне» он допускает искренность убеждений этих «лишних» людей, которым «рвать у мертвого зубы противно», а на революционную инициативу не хватает решимости. Берсеньев (лучший из русских, выведенных в «Накануне») готов отказаться от личного счастья в пользу родины, свободы, справедливости, но он смотрит на это, как на долг, и противопоставляет этот долг своему счастью. Он похож, по мнению Добролюбова, на великодушную девушку, которая решается для спасения отца на брак без любви. Она будет рада, если что-нибудь помешает браку. Инсаров, напротив, дня своей деятельности «ждет страстно и нетерпеливо, как влюбленный юноша ждет дня свадьбы с любимой девушкой». Поэтому именно Берсеньев «может многое перенести, многим пожертвовать, вообще выказать благородное поведение, когда приведет к тому случай; но он не сумеет и не посмеет определить себя на широкую и смелую деятельность, на вольную борьбу, на самостоятельную роль». Для этого нужны люди, так относящиеся к своему делу, как Инсаров. Но от русского героя для этого требуется больше, чем от болгарина. «Инсаров именно тем и берет, что... притеснители его отечества турки, с которыми он не имеет ничего общего... Русский же герой, являющийся обыкновенно из образованного общества, сам кровно связан с тем, на что должен восставать. Он находится в таком положении, в каком был бы, напр., один из сыновей турецкого аги, вздумавший освободить Болгарию от турок». Этот сын аги[129] должен был бы «отречься уж от всего, что связывало его с турками: и от веры, и от национальности, и от круга родных и друзей, и от житейских выгод своего положения». «Не много легче дается геройство и русскому образованному человеку», и ему необходимо «отречение от целой массы понятий и практических отношений, которыми он связан с общественной средой». Таких людей не было среди современников Добролюбова, но он был убежден, что их выставит подрастающее поколение.
«На развитие каждого отдельного человека имеют влияние не только его частные отношения, но и вся общественная атмосфера, в которой суждено ему жить. Иная развивает героические тенденции, другая — мирные...» Но общественная атмосфера меняется, еще недавно она подавляла развитие личностей, подобных Инсарову, но скоро она сама же поможет этому развитию. «В повести Тургенева сказалась та смутная тоска по чем-то, та почти бессознательная, но неотразимая потребность новой жизни, новых людей, которая охватывает теперь все русское общество, и даже не одно только так называемое образованное»... «Теперь каждый ждет, каждый надеется, и дети теперь подрастают, напитываясь надеждами и мечтами лучшего будущего... Когда придет их черед приняться за дело, они уже внесут в него ту энергию, последовательность и гармонию сердца и мысли, о которых мы едва могли приобрести теоретическое понятие» (соч. Добролюбова, изд. пятое, т. III, стр. 275 — 299).
Ближайшая задача, которую возлагает Добролюбов на это подрастающее поколение, была помощь народному восстанию, в близость которого он глубоко верил. Народ страдает непосредственно, ему не нужно никаких идей, никаких рассуждений, чтобы почувствовать невыносимость страдания. Он мог еще терпеть, пока не слыхал о возможности удовлетворения своих естественных потребностей, но теперь (т. е. с началом реформы) он уже не удовлетворится кое-какими уступками и облегчениями, он возьмет все. Его инстинктивное восстание будет неодолимо, как разлив реки, встретившей препятствие в своем течении. Добролюбов боялся только, что крестьяне восстанут раньше, чем подрастет поколение, способное прийти им на помощь в городах, в центрах. Это опасение он выражает в следующем обращении к революции:
О, подожди еще, желанная, святая!Помедли приходить в наш боязливый круг!Теперь на твой призыв ответит тишь немая,И лучшие друзья не приподнимут рук.
Восстания ждали в то время не одни друзья народа, его боялись и враги. Мы знаем теперь, что эти надежды и опасения оказались напрасными. Крестьяне терпели и терпели, вытерпят, к несчастью, и нынешний год, голодая под бдительным надзором начальства, тщательно охраняющего их от всякой помощи, не прошедшей через казенный карман.
Вера в крестьян обманула Добролюбова. Но его завет и вместе предвидение относительно подрастающего поколения образованного общества оправдалось вполне. Оно выросло революционным и выделило из себя контингент людей, всецело отдавшихся своему делу. Жажда деятельности была в них неизмеримо сильнее личных соображений относительно ядовитости жандармских и полицейских змей, выглядывающих из-за колючих кустов, но та же жажда действовать как можно дольше и успешнее научила их соединяться в нелегальные организации и тем самым «отрекаться уже от всего, что их связывало с турками... от круга родных и друзей, от житейских выгод своего положения», и от всяких расчетов когда-либо вернуться в ту среду, где, чтобы жить и действовать, «Нужно убить в себе мысль, волю и нравственное достоинство». Они ошиблись в надежде разбудить своею проповедью крестьянские массы и погибли, дорого продав свою жизнь царским змеям, и после их гибели, ночь, отделявшая Россию от «настоящего дня», стала еще темней.
Существует мнение, разделяемое не только поклонниками «благообразного» самодержавия, но даже таким сторонником конституции, как автор «России накануне XX столетия», что именно «Современник» виноват в реакции, быстро сменившей мимолетное «благообразие». Своей отрицательной проповедью Чернышевский и Добролюбов раздражали правительство и посеяли семена дальнейших поводов к раздражению. Выходит, что, если бы не раздражать самодержавное правительство, оно не только не отняло бы дарованных послаблений, а еще, пожалуй, прибавило бы. Странное это мнение. Да, разумеется, не отняло бы, если бы оказалось, что реформы никому не нужны, что послаблениями решительно никто не пользуется. Если бы вся пресса всегда придерживалась направления, охарактеризованного Щедриным в названии газеты: «Чего изволите?», пресса не подвергалась бы периодическим избиениям оппозиционных органов и, чего доброго, даже цензура была бы уничтожена. Если бы как присяжные, так и мировые судьи всегда постановляли приговоры, сообразуясь не со своим внутренним убеждением, а с видами начальства, компетенция суда присяжных не была бы сокращена, а суд присяжных — почти уничтожен. Если бы все наши учебные заведения никогда не выпускали людей другого типа, кроме Молчалинского, они не были бы превращены в какие-то полицейско-исправительные учреждения и т. д. и т. д. Но для такого «единения царя с народом» нужно было бы, чтобы Россия была населена не людьми, а существами какой-то низшей, нигде и никогда не существовавшей породы. Нигде и никогда — так как для мирного существования деспотий чисто азиатского типа нужно совсем другое. Азиатский деспот может учинять частные злодейства: отнять жену или понравившуюся часть имущества, но от его произвола в общественных делах гарантирует стародавняя рутина застывшей полуварварской цивилизации, неподвижность одинаковых сверху донизу понятий о добре и зле, о дозволенном и недозволенном, занесенных в какое-нибудь «священное писание». Там «единение» действительно существует, и службу начальству, пока оно не знает ничего кроме «Корана»[130], трудно отличить от службы отечеству.
Но в России, которую два века само правительство дергает взад и вперед, где вырабатываемые в канцеляриях реформы и контрреформы беспрерывно следуют одни за другими, где весь экономический строй страны находится в интенсивном процессе изменения, куда уже два века, спускаясь сверху вниз, проникают все идеи, вырабатываемые европейской цивилизацией, — чтобы в такой стране все подданные сообразовались с волею начальства, — вместо религиозной неподвижности восточной нравственности — необходимо ее полнейшее отсутствие, полнейшее равнодушие к тому, добро или зло повелевает начальство — лишь бы деньги платило.