Новый Мир ( № 3 2009) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голос у него был — трезвый — чистый, высокий. Протяжная мелодия струилась над водой, витала в ветвях, уносилась в небо…
Мы просидели, почти не разговаривая, на берегу часа три. Несколько раз он принимался петь, но ни одной песни не знал наизусть до конца.
— В мене мати пое, я тильки подпеваю. Вона хороша, але сама не уявляет, шо робит. Ну да я тоби казав…
Налетел ветер, набежали тучи, засобирался дождь. Мы встали.
— А придешь завтра?
— Завтра…
— Приходь. Я визьму у матери зошит, вона слова писень туди записуе. А у вас в России есть якись песни, романсы?
— В твоем возрасте, — нравоучительным тоном заметила я, — у нас в основном слушают рок. Или электронную музыку…
Он вспыхнул, повернулся и зашагал по траве, не оглядываясь.
Мерзли ноги. Не было с собой носков. А если бы и были, их бы отняли в приемном покое так же, как и всю одежду, кроме нижнего белья. Лифчик бы тоже сняли. Чтоб не повесилась?..
Они надели на меня куртку, завернули в одеяло, связанную, обессилевшую. Понесли, при ужасе присутствующих, под взглядами сидящих у подъезда чужих бабулек, непонятный понесли кулек в синюю машину скорой психиатрической помощи. Сопровождал почему-то Егор. Самый трезвый? Зрачки у него были нормальные. На каталке распеленали. Лежала, глядела в окно, больше не кричала. Молча сняла с шеи бело-голубой дешевенький крестик и отдала Егору.
Он тотчас надел его.
— Я, кажется, досмотрела свой сон, — сказала. — Помнишь, ты говорил о своем многосерийном сне? У меня тоже был такой. Так вот, вроде бы я его досмотрела.
— Однако ты как-то уж очень всерьез. Зачем так?
— Это не я. И вообще, такое чувство, как будто я умерла. Ты помолишься за меня?
Он кивнул. Отвернувшись, стал смотреть в окно.
Ждали с Егором в приемном покое на красных дерматиновых стульях. Ушли мои угрюмые ангелы-санитары с опущенными книзу уголками рта и не глядящими прямо глазами. Осталась полная женщина за столом.
Я разглядывала линолеум, он был совершенно такой же, как на кухне моей съемной квартиры. На окне — чахлая фиалка, как будто здесь ничто не могло чувствовать себя хорошо, расти, разворачивать листья, процветать.
В пластиковой коробке с полдюжины ручек. Приемщица подклеила страницу в растрепанную книжку и положила передо мной серый бланк, каких в изобилии во всяком учреждении.
— Подписывай.
— Зачем?
— Подписывай, меньше хлопот. Или через суд. Как хочешь.
Я подписала.
Пришли в отделение, Егор попрощался:
— Помни, что мы все тебя любим.
Я взглянула в его лицо и постаралась запомнить.
На лбу суровые складки. Брови надломились и сдвинулись. Глаза прищурены. В углах губ залегли морщины. Под веками пролегли тени. Цвет лица был серый. Фиолетовая рубашка накладывала багровые тени снизу.
Меня поставили на весы, провели в процедурный и приказали:
— Поворачивайся.
Странно, но укол боли не причинил. А я боялась боли. По обширному коридору, между сгорбленных теней и отражений, проследовала почти до конца.
— Поздоровайся!..
В изоляторе стояло одиннадцать кроватей. Девять из них привинчены к полу, две другие — нет, их внесли и поставили там, где должен быть проход. Отделение переполнено.
Навстречу поднялись две или три фигуры. Бросив на них беглый взгляд, прохожу к кровати, которая на ближайший месяц станет моей. Она в углу. Поставить в угол меня уже нельзя, но положить можно. Иногда в угол сметают сор, чтобы удобнее собрать веником. Не знаю, есть ли веник, который может собрать меня. А если и собрать, то зачем? Чтобы выкинуть. Очистить общество.
Решетка продавлена, на наволочке разводы — она, в общем, чистая, просто пятна не отстирываются, и не стоит задумываться об их происхождении. Ложусь, отяжелели голова и руки. В первую неделю, вероятно, буду спать. Они позаботятся об этом. На руках возмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою. На аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия. Дальше не надо. Не помню.
С соседней кровати оборачивается женщина — у нее каштановые волосы и лицо такое красивое, чистое и ясное, с ровными чертами. Даже кажется, что это лицо жительницы города, одной из тех, кто остался там, куда я не дошла.
— Вы красивая, — говорю я.
Она широко улыбается, щеки собираются в морщины, во рту нет коренных зубов. И вздрагиваю: как могло казаться лицо красивым? Оно уродливо, напялило на себя хитренькую подобострастную мину, из-за которой проглядывает еще одна, с угрозой, — перекошена, искажена оскалом.
— Меня зовут Наталья, — глухо говорит она.
Мерзнут ноги. Надо пойти и, по крайней мере, сыскать носки.
— Положи-ка тапки под матрас! Как тебя? Валентина!
Поднимаюсь на локтях. Как будто цепи привинтили к рукам.
— А зачем?
— Стырят, зачем.
Нагибаюсь — кружится голова, звенит, как колокол, — поднимаю больничную обувь, сую под матрас. Матрас продырявлен, торчат неопрятные клочки серой ваты. Я вроде бы даже и не видела таких. Надо же, какие они бывают — матрасы.
Захватив с негустой книжной полки маленький синий томик, я словно невзначай отправилась к пруду — хотелось повидать Арсения. Может быть, извиниться: зря обидела, хоть бы и ненароком.
Позади зашуршало, и я поглядела: то была большая безрогая кудлатая коза, пришпиленная неподалеку на цепочке, которая оказалась длинной. Животина с тупым любопытством неподвижно уставила свои квадратные зрачки и тихо проблеяла.
Я протянула ей ладонь, и она ткнулась крупными теплыми влажными ноздрями, одна из которых была розовая, другая — черная. Тупой мягкий нос обдал руки влажным дыханием. Вымя висело такое разбухшее, что ей трудно было ходить.
— А я думаю, хто мою Тихосю поддаивает? — раздался визгливый голос с другой стороны.
Бабуля телепала к нам, опираясь на палку и держась рукой за поясницу. Пушистые брови непрорезавшихся рожек нацелились со свирепой угрозой:
— Дачница?
— Я тут у родственников. И не трогаю я вашу козу. У нас корова.
— Корова! — Бабуля фыркнула. — У коровы молоко — никакого толку, что воду пьешь, а у козы сладенькое, сок, а не молоко. Ты вот пробовала хотя?
— Нет, наверно, не пробовала. Не помню.
— Не помню! — передразнила бабуля. — Попробувала б — запамьятала!
— От молока я бы не отказалась.
Бабка намотала цепь на руку и двинулась со своей козой огородами к хате, которую я и не приметила сначала, — маленький беленый домик с отставшей кой-где штукатуркой и крест-накрест планками наружу, с резными наличниками.
— Не трогала она! — ворчал божий василечек. — А поддаивает кто? Черт леший?
Так же сварливо она бросила мне:
— Ну, подымайся, ходим!
— Куда это?
— Дак угощу Тихоськиным-то, раз уж так полюбилось...
В сарае встрепенулась пестрая курица на насесте, хрюкнул поросенок.
— Ну-ну! — окоротила бабка. — Всем стоять!
Она завела козу за ограду, вытерла руки с синими венами и глубокими морщинами, разложила старенькую тень марли на ведре. Обмыла козьи соски и принялась шоркать, приговаривая:
— Ты Тихо-Тихосенька, смирнесенька, молочко даешь вкуснесеньке, молочко-то твое на травушке полевой, а нарав-то у тебя хороший.
— Вы сами придумали?
— Чего придумала. Господь за нас все уже придумал. Бильш не выдумаешь, хоч цилый вик думай. Пей! — Она сунула мне в руки железную кружку с отбитой в двух местах эмалью и сплющенную.
Густое, теплое — парное.
— Пей, пей, девонька, щеки яблука, расти, коса, до пояса, а с пояса до пят, шоб было женихов штук пять. Це не я кажу, це ще матерь моеи матери казала, колы волосся мени мыла, а молоко для волоса пить дуже корисно, вин тоди крепкий стае, хоч веревки з нього вяжи.
Я вернула пустую кружку, поблагодарила.
— Не спасибствуй. — Старуха пожевала губами, бросила еще раз бесцветный слезящийся взгляд. — Нема за шо, тебе не впрок пойдет. Нещасливая ты, девка, упустила свою судьбу, теперь не нагонишь.
— Это еще почему вы так думаете?