Носки - Анатолий Крашенинников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Привыкли уж.
— Ну, сегодня ещё побудем ведь, — сказал я.
— Надо на прощанье нам выпускной вам устроить, — сказал Адриано и зачесал шею так быстро, как собака.
— Меня, кстати, тоже выписывают, — признался вдруг Мироныч.
— Вот это да. И ты, старый, молчал всё это время? — воскликнул Адриано.
— Да, хочется домой и к дочке. Давно её не видел. Да вас, дураков, оставить тоже тяжело, — сначала трогательно улыбнувшись, а затем дико засмеявшись, сказал Мироныч. — Долго помнить буду, — уже совсем грустно добавил он.
— Вот так да. Все на одном поезде поедем, — сказал Илья.
— Демобилизация, как говорится. Повоевали, и будет, — сказал, заправившись, Мироныч.
Он схватил свой костылик и как-то быстро ускакал на нем куда-то прочь из палаты. Двигался он на нём намного проворнее, казалось, чем кто-либо из нас на двух ногах.
Потом мы пошли в столовую, потом вернулись в палату. Потом снова пошли в столовую и снова вернулись в палату. Так день наш спешно прощался со светом и превращался в нахохленный вечер, страдающий чем-то нереализованным в прошлом. Всякий раз возвращаясь в палату, все сидели тихо, видимо помня о нашем завтрашнем отъезде. Я время от времени кемарил по мере своей разморенности, полученной от горячего в столовой. Хотелось поскорее отправиться в путь. И чем больше этого хотелось, тем время немного притормаживало столь скорое течение жизни.
Но мы всё-таки добрались и до ужина, где Адриано умудрился выцыганить полный пятилитровый чайник кофейного напитка с молоком, которым мы и отпраздновали своё завтрашнее отправление, и который, скорее всего, не даст нам его проспать, подумал я.
Адриано травил какие-то байки, шутки и всё больше походил на того актёра, который снимался везде, но при этом был никому неизвестен. Кто-то смеялся, кто-то что-то рассказывал в ответ, я же думал о предстоящей дороге и почти ничего не слышал. Телефон мой разбился в первый день, когда мы попали под обстрел, и с того самого времени я ни разу не созвонился с близкими. На память номеров я не помнил, поэтому и другим телефоном воспользоваться попросту не мог. Матери я сказал, что еду в Донецкую библиотеку выступить на литературном вечере. Получается, что мой вечер значительно удлинился, и я уже придумал, что якобы с гастролями посетил и ближайшие города.
Мы вышли, наконец, из-за стола и направились на выход. На выходе нам встретилась троица, состоящая из Коршунова, Дрозда и Кости.
— Здарова, парни! — сказал Коршунов. — Как ты, писатель? — спросил он меня.
— Да уже всё хорошо. Завтра утром уезжаем, — ответил я.
— Уже? — вопросительно произнёс Дрозд.
— Да, пора домой, — сказал я.
— Знаешь что, писатель. Я никогда тебя не забуду, — командир протянул мне свою ручищу.
— Да, ребята, надеюсь, ещё увидимся, если доживём до победы, — сказал Дрозд и тоже подал руку.
— За Воробья отдельное спасибо тебе, — сказал Костя. — Даже не думал, что такое возможно, — и он тоже крепко пожал мою руку.
— И я не думал. Так получилось, — ответил я.
Мы обменялись контактами и пообещали друг другу встретиться после победы.
Только вот победа требовала новых жертв и, конечно же, новых чудес.
Распрощавшись с троицей, я получил снова свою одежду, которая натерпелась за эти несколько дней, но при всём при этом оставалась невредимой.
Мы вернулись в палату, и там уже было как никогда тихо. В нашей палате больше не звучали стоны тяжело больных и, засыпая, никто не кричал и даже не скрипел зубами, будто б все действительно выздоравливали и чувствовали себя значительно лучше.
Мы улеглись по своим койкам, и с последними скрипами воцарилась полная тишина, если, конечно, не прислушиваться к лампе дежурного освещения, которая всё равно издавала какие-то шипящие звуки. Я завалился на бок и, уставившись в отражение на стекле, снова глядел на эту зеленоватую лампу. Я думал, что быстро засну, но это неравномерное шипение лампы меня то и дело вытаскивало из сна, как огромная стрекоза из пруда. В полусонном бреду я думал почему-то, что именно так общаются друг с другом стрекозы, сидя где-то над тихой водой. В бреду этой внезапной фантазии я почувствовал даже специфический мыльный вкус корня рогоза, когда совсем погрузился в неё, как карась, отчего меня чуть не вырвало, и я выбрался на берег действительности. Где среди всех заснувших почему-то именно Мироныч кувыркался с бока на бок и явно не мог заснуть. Он всякий раз, истратив очередную попытку погрузиться в сон, делал какой-то большой выдох без вдоха и долго молчал, и лишь потом через время я снова слышал его размеренное дыхание. Он снова и снова переворачивался, выдыхал и молчал так тихо, словно это его последний выдох.
Но вдруг я услышал, что он подскочил и взял свой костылик. Я оглянулся и увидел, как он тихонько вышел в коридор. И было слышно, что он ходит то в конец коридора, то в его начало. В первый раз он был таким. Его выписали, как и нас. Завтра утром мы уезжаем, а он как будто бы и не рад.
Слушая его шаги в коридоре, я, как ни странно, терял действительность. И с каждым его новым шагом и стуком его костылика я погружался во что-то тёмное и безмолвное, где и растворились, наконец, совсем и стук костылика, и его шаги.
Я оказался в том самом лесу, где нашёл Воробья. Только в ночной темноте. Я попытался сделать несколько шагов, как кто-то схватил меня за ногу и сказал:
— Забери меня отсюда.
Я вырвал ногу и отстранился, но и здесь кто-то выполз и сказал:
— Забери меня отсюда.
Я направился вперед, но с разных сторон ко мне тянулись руки брошенных солдат, и от охватившего меня ужаса я побежал. И даже на бегу меня хватали с разных сторон руки. Но вырвавшись и пробравшись сквозь лес рук, я добежал до какого-то обрыва и прыгнул.
После чего сразу же наступил день. И в его ослепительном свете я сначала увидел только те самые большие знакомые глаза. Они смотрели на меня, словно я им тоже был многажды знаком. Они смотрели, как на близкого человека, самым тёплым искренним светом. Потом и всё лицо, как лик иконный, показалось. Оно было бледным, но с лёгким румянцем и ямочками на щеках. Она мне даже улыбалась едва-едва, глаза немного прикрывая, как будто что-то явно зная про думы светлые мои о ней. Я в этой грёзе был словно невесом. И так расплылся в улыбке, что даже в действительности это было заметно, иначе я не проснулся бы от чужого смеха над мной. Смеялись как раз-таки над моей неосознанной улыбкой.