Том 2. Эмигрантский уезд. Стихотворения и поэмы 1917-1932 - Саша Черный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ностальгия — этот горчайший вздох литературы изгнания — с течением лет не оставался неизменным. Поначалу, когда боль была еще свежа и краски не выцвели, Саша Черный создал целую вереницу стихотворений, объединенных под знаменательным заголовком «Русская Помпея». Поэт пытался в них воссоздать потерянный и, увы, невозвратимый рай, каким теперь ему виделась прежняя жизнь. Открывался этот раздел строками, в которых чудесным образом соединена трагическая поступь эпитафии и воздушная недостижимая реальность сновидений:
Прокуроров было слишком много!Кто грехов Твоих не осуждал?..А теперь, когда темна дорогаИ гудит-ревет девятый вал,О тебе, волнуясь, вспоминаем,—Это все, что здесь мы сберегли…И встает былое светлым раем,Словно детство в солнечной пыли…
И точно так же, как нельзя вернуть детство, невозможно вернуть былое, вернуться в «огромную, несуразную и милую страну, называвшуюся Россией». Правда, кое-кто подумывал, что со временем обстановка в стране станет более нормальной и тогда начнется возврат на родину. Однако Саша Черный решил для себя окончательно и бесповоротно: «Что бы ни случилось, я не вернусь обратно. Потому что моей России более нет и никогда не будет!»
Между тем ситуация в мире менялась. Германия оказалась охваченной жесточайшим экономическим кризисом. Существовавшие и без того на птичьих правах эмигранты вновь были вынуждены пуститься в кочевье. Вот только куда: на восток или на запад? Одни, подобно чеховским сестрам взывавшие: «В Москву! В Москву!», мечтали о советской визе. Другие стремились попасть в Париж, приобретший к 1923 году неофициальный статус общественного и культурного центра русского зарубежья. А что же Саша Черный? Не привыкший «действовать скопом», он неожиданно выбрал «вечный город». Но не потому, что все пути ведут в Рим, как гласит древнее изречение, а скорее всего из-за того, что с Италией были связаны воспоминания о самых светлых и безмятежных днях его жизни.
На сей раз Рим был увиден поэтом не глазами форестьера — путешествующего чужестранца, а изнутри — глазами не слишком желанного гостя, нагрянувшего без приглашения и без средств к существованию. Древний город предстал перед поэтом не своей музейной стороной, не великолепием цветущей природы. Здесь довелось ему встретиться с нагло марширующими фашистскими молодчиками и грохочущими новостройками, теснящими вечность. Для своих прогулок Саша Черный избирает обычно тихие, недостопримечательные уголки, куда не добираются болтливые гиды. Именно здесь он начал заполнять страницы «Римской тетради» — стихотворного цикла, который долго пребывал в рукописном виде, ибо печататься было негде. Русских в Риме проживало мало, а стало быть, своих газет, журналов, издательств там не было. Вот почему, год спустя, Саша Черный решает вновь сменить местожительство и не без труда перебирается в Париж — город, которому суждено было стать конечным пунктом его беженской одиссеи и где он обосновался до конца своих дней.
Дотоле не бывавший в Париже, он с интересом присматривается к будням французской столицы. Рядом шумела чужая, манящая жизнь, со своими соблазнами, обычаями, укладом. Неудивительно, что в его поэтический мир входит простой люд, парижане: каменщики, неспешно беседующие в угловом бистро, и рыболовы, застывшие у парапета Сены, и мастеровые, гоняющие на пустыре мяч, и разноликий контингент парижской подземки, и «собачий парикмахер» — старик, «с лицом значительным и тонким»… Всех их объединяет, по мнению Саши Черного, прочный, обстоятельный быт, в котором воплощены исконные человеческие ценности — добросердечие, порядочность, уважение к своему мастерству, национальная гордость, семейные радости… Все то, к чему так отрадно прикоснуться, хотя бы зрительно, «тайному соглядатаю», каким ощущает себя поэт. Бывает, правда, сорвется что-нибудь едко-острое по адресу «сотен пар двухспальных», заставляющее вспомнить былого сатириконца, беспощадного насмешника и ирониста.
Вообще поразительна эта метаморфоза — превращение желчного и ядовитого сатирика в художника иного склада — «самого грустного из тех, кто шутит по профессии, самого незлобного из тех, кто бичует». Это определение, принадлежащее М. А. Осоргину — одному из самых значительных писателей русского зарубежья, перекликается с другим — «невинная проказливость», которое дал юмору Саши Черного А. Куприн. По-видимому, не только жизнь пообтесала ершистого поэта — само вынужденное и бессрочное плаванье в эмигрантском ковчеге заставляло поумерить сатирический пыл, ограничить смех целым рядом табу: «Лежачего бей осторожно, особенно если он твой брат-эмигрант. Помни, что в эмиграции есть своя юмористическая теща из старого „Будильника“: карт-д’идантите (право на жительство. — А. И.), падение курса, оборванный эмигрант, сидящий на чемодане у швейцарской границы, и т. п. милые вещи. Если можно, дорогой Смех, никогда не касайся этих тем… Пожалуйста!»
Но была тема, ради которой Саша Черный не расставался со своим сатирическим колчаном и на чужой стороне. Это — большевизм. Казалось бы, СССР — отрезанный ломоть, что до него поэту? Но он, как и большинство россиян, потерявших отчизну, был прикован мысленно не только к прошлому, но и к творящемуся там сегодня, по словам Саши Черного, к «горестной и темной современности, угрюмому и ущемленному советскому быту, столь же непонятному для нас, как Китай иностранцам». Потому, наверное, эмигранты так жадно и ревниво вчитывались в случайно попадавшие на Запад советские газеты и переданные с оказией письма, недоверчиво прислушивались к речам залетных «соловьев», расписывающих красную новь, стараясь уловить хотя бы крупицы правды и уразуметь происходящее в Советской России. Да, родина никак не отпускала их. В сущности, все это было проявлением той же любви, принимавшей порой болезненную форму отрицания. Пожалуй, наиболее емко Саша Черный выразил это раздиравшее его чувство в двуединой поэтической формуле:
Никогда я не забуду,Никогда я не прощу!
За этими словами кроется многое: и все, что потеряно, и все, кто повинны в этой утрате, кому нет прощения. Отсюда понятно, почему сатиры и эпиграммы Саши Черного в адрес тех, кто внес свою лепту в поругание отечества, в попрание гуманистических устоев, дышат таким «неугасимым неприятием и ненавистью к красному быту, красному политическому иезуитству и бесчеловечности». Но, как писал А. Блок, ирония — явление не созидающего, а разлагающего смеха. Злоба — плохой советчик, и ненависть бескрыла. И еще одно замечание: смех только тогда полнокровен, когда питается непосредственными, живыми впечатлениями, а не их отражениями и пересказами. И потому, мне кажется, далеко не всегда политические инвективы позднего Саши Черного убедительны и достойны его дарования. Впрочем, будем судить по лучшему, что создано в эмиграции: где поэт так же по-донкихотски непримирим, его газетная муза по-прежнему воинственна и язвительна («подсыпает в чернильницу перцу»), а «отравленное перо» остро, гневно и беспощадно.
Мучительное состояние раздвоенности — «ноги здесь, а сердце — там, далече, уплывает с тучей на восток» — не могло длиться долго. Надо было как-то обустраиваться, приноравливаться к обычаям и условиям жизни общества, давшего приют «осколкам разбитого вдребезги». Мало-помалу начал складываться обособленный «эмигрантский уезд», как не без иронии окрестил Саша Черный это «государство в государстве», почти неслиянное с окружающей действительностью. Оно имело свою прессу, театры, клубы, рестораны, детские приюты и школы, свои землячества, союзы, конгрессы и свои праздники (как традиционные — Рождество, Пасха, так и вновь заведенные — «День русской культуры», «День инвалида», балы прессы и др.). Естественно, что у русской диаспоры появились свои бытописатели и историографы. Так, Н. Тэффи, с присущим ей сарказмом, положила начало жизнеописанию «русского Парижа»: «Это был небольшой городок — жителей в нем было тысяч сорок, одна церковь и непомерное количество трактиров». И впрямь, уездный городишко.
А если всерьез, что, собственно, мы знаем о наших соотечественниках, в силу различных жизненных обстоятельств оказавшихся на чужбине и сполна испивших там чашу физических и душевных страданий? При слове «эмиграция» (речь идет о «первой волне») прежде всего вспоминают прославленные имена — Шаляпин и Вертинский, Анна Павлова и Михаил Чехов, Дягилев и Балиев, Рерих и Билибин, Рахманинов и Стравинский, Бердяев и Шестов, Бунин и Алехин… Всех не перечесть. Но не следует забывать, что это даже не надводная часть, а только самая вершина огромного айсберга. Ведь жили и творили те, кто составил цвет русской культуры, не на олимпийских высотах, отъединенных от дольнего мира, а среди своих соотечественников, плывущих вместе с ними, «как путники в бурю, на темном чужом корабле». И обращались они прежде всего к ним, в рассеяньи сущим, мыкающим долю от Берлина до Харбина, от Сан-Франциско до Сан-Паулу.