Кислород - Эндрю Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На кухне Алек вынул из заднего кармана брюк сложенный листок бумаги, на котором убористым почерком Уны было расписано, какие лекарства должна принимать Алиса, когда и в каких дозах. Антидепрессанты, противорвотное, обезболивающее, слабительное, стероиды. На столике у ее кровати стояла пластмассовая коробка, разделенная изнутри на сегменты: синий — для утренних лекарств, оранжевый — для дневных и вечерних, но болезнь, усталость, а может, и сами таблетки стали причиной провалов, пробелов в памяти, и в день приезда Алека Уна, сидя рядом с ним на шаткой скамеечке у беседки, посоветовала ему незаметно для Алисы следить за пополнением и расходом содержимого этой коробки, и он сразу же согласился, довольный: уж с таким-то заданием он справится. Он сделал на листочке отметку, взял с кухонного стола свой кожаный портфель и вышел на террасу.
В голубоватом сумраке висел бледный полумесяц, а в одном из квадратов небесной карты комета Хейла — Боппа — известная всему миру громадина изо льда и пыли — неслась обратно к небесному экватору. Ранней весной он часто наблюдал за ней, сидя на утыканной антеннами крыше своего дома, и ему с трудом верилось, что этот гигантский эллипс исчезнет бесследно, не став причиной какого-нибудь несчастья или даже несчастий — бесчисленных роковых случайностей, что проливаются звездным дождем из хвоста кометы, — но, по крайней мере сейчас, небо не готовило никаких сюрпризов, его механизм работал как часы, не предвещая ничего из ряда вон выходящего или опасного.
Он зажег фонарь и повесил его за проволочную ручку на железную скобу рядом с кухонной дверью — пусть особенной темноты в ближайший час не предвиделось, ему нравился резкий запах парафина и шипение фитиля, от которого на душе становилось теплей. Он настроился на работу. Пить ему было нельзя, а курить он так и не научился. Его отдушиной была работа, и, усевшись на один из старых стульев с брезентовыми сиденьями, он вытащил из портфеля рукопись, словари, маркеры и принялся читать, поднося листы близко к очкам, — поначалу сосредоточиться было трудно: мыслями он все еще был наверху, в комнате матери. Но постепенно работа увлекла его в упорядоченный, с разрядкой в два интервала мир текста, и в ритме своего дыхания он принялся шептать слова на языке, который сделал для себя наполовину родным.
2
На узкой кухоньке в квартире на пятом этаже дома по улице Деламбр Ласло Лазар готовил к званому ужину эскалопы из телятины «en papillote»[1]. Этот рецепт требовал особой аккуратности и точности, поэтому, когда одна из приглашенных, Лоранс Уайли, сообщила, что ее муж, художник Франклин Уайли, принес с собой пистолет и размахивает им посреди гостиной, это больше раздосадовало его, чем встревожило. Эскалопы — нежно-розовые, почти прозрачные — лежали на разделочной доске. Он только что собирался отбить их деревянным молотком.
— Пистолет? Какого черта, где он его взял?
— У какого-то копа, с которым пьет в «Лё Робине». Бога ради, Ласло, скажи ему, чтобы он убрал его, пока чего-нибудь не случилось. Тебя он послушает.
Она стояла на пороге с широко открытыми глазами, прямая, как танцовщица, волосы убраны с лица серебряной заколкой. В руках — сигарета, одна из тех, что продаются в белых или почти белых пачках и которые Ласло считал совершенно бессмысленными.
— Франклин никого не слушает, — ответил он.
— А вдруг пистолет выстрелит?
— Не выстрелит. — Он принялся отбивать первый эскалоп. — Он не настоящий. Или просто старье, из которого вынимают начинку и продают коллекционерам или психам вроде него. Рядом с Биржей есть магазинчик, где на витрине полно такого добра.
— Он выглядит как настоящий, — сказала она. — Он черный.
— Черный? — Он улыбнулся. — Лоранс, он просто выпендривается. Хочет произвести впечатление на Курта. Помочь хочешь? Мне нужно порезать грибы. И четыре луковицы.
Пожав плечами и надув губки, она вошла в кухню, сняла кольца, положила их на кухонный стол и, взяв большой нож фирмы «Сабатье» с черной рукояткой, двумя точными ударами обрезала макушку и хвостик у первой луковицы.
— Он стал просто невозможен. — Она завела старую пластинку. — Целыми днями сидит в студии. Ничего не делает. Глотает таблетки, а какие — не показывает. Лжет. Я даже не знаю, любит ли он меня еще.
— Конечно любит. Да ему без тебя и дня не прожить. И почему ты говоришь, что он «стал» просто невозможен? Он и раньше таким был.
Она покачала головой, со щеки слетела слеза и разбилась о колечки лука.
— Я не могу избавиться от мысли, что должно произойти что-то ужасное. Правда ужасное.
Ласло оторвался от работы и обнял ее: у него в руке молоток, у нее — нож.
— Я так устала, — сказала она, уткнувшись ему в шею. — Я всегда думала, что когда мы станем старше, все будет проще. Яснее, Но все еще больше запутывается.
— Матерь Божья! — заорал Франклин, вваливаясь на кухню, — его фигура заняла все свободное пространство. — Венгерский педераст лапает мою жену! Отпусти ее, ублюдок!
Ласло взглянул на руки американца:
— Что ты сделал со своей штуковиной?
— С револьвером? Отдал его твоему прекрасному арийцу. Как насчет приличной выпивки, а, скупердяй?
— Приличная выпивка будет на кое-каких условиях, — ответил Ласло как можно более суровым тоном. — Ты же знаешь, что сегодня придет Кароль. Давай проведем этот вечер в тишине и покое.
— Я нравлюсь Каролю, — заявил Франклин. Он открыл морозильник и вытащил бутылку «Житной». От теплого кухонного воздуха ее стекло тут же запотело. — Русский самогон!
— Польский, — возразил Ласло, — Русские пьют бензин. Солярку.
— Ничего не имею против солярки, — сказал Франклин, засовывая бутылку в карман пиджака. — Можешь продолжать обжиматься с моей женой. Я тебя пристрелю потом.
— Ты промажешь, — ответил Ласло, отворачиваясь обратно к разделочной доске. — Обязательно промажешь.
Давний житель шестого округа, автор пьес «Скажи „нет“, скажи „да“» (1962), «Вспышка» (1966), «Король Сизиф» (1969, его первая пьеса на французском) и еще тринадцати произведений, хорошо принятых всеми, кроме критиков крайних левых или крайних правых, которые считали его работы удручающе независимыми, бывший художественный директор «Театра Арто» в Сан-Франциско, читающий лекции по драматургии и восточноевропейской литературе в Сорбонне (понедельник и вторник после обеда), Ласло Лазар отбивал телятину и вспоминал, как познакомился с четой Уайли однажды вечером шестьдесят первого в джаз-погребке на улице Сен-Бенуа, когда та женщина, что стояла рядом с ним и резала овощи, жалуясь на бессонницу и прочие нелады со здоровьем, возникла из облака табачного дыма — волосы коротко подстрижены, как у Джин Себерг в фильме «На последнем дыхании»[2], — и улыбнулась ему, садившемуся за столик вместе с полудюжиной других эмигрантов, бледных молодых людей с плохими зубами, которые крутили сигареты из рисовой бумаги и потягивали выпивку как можно медленнее, отчаянно пытаясь сэкономить. Ее улыбка рассказала ему самое главное, что он хотел о ней знать: что она добра и не более таинственна, чем любой из его прежних знакомых. Иштван пригласил ее к ним за столик и нашел для нее стул, но говорила она именно с Ласло, склонившись к нему под визг саксофонов, и смеялась вместе с ним, и слушала его густо окрашенный акцентом французский. Судьба, конечно, если верить в подобные вещи — в фатум. А потом, тогда же вечером, произошла еще одна встреча: она представила ему коротко стриженного американца — высокого, длиннорукого, атлетически сложенного типа, с пристальным голубым взглядом фермера из голливудских фильмов. Франклин Шерман Уайли был всего лет на пять старше Ласло, но, стоя позади Лоранс — рука на бретельке ее платья, в старой военной рубашке, заляпанной пятнами краски, которыми он гордился, словно медалями, — он излучал полную обаяния, мужественную уверенность в себе, которая была у Петера, но которой, как с прискорбием замечал Ласло, отчаянно не хватало в его собственной жизни.
Когда они вышли на сверкающий звездами кислород Сен-Жермен и распрощались, стоя посреди узкой улицы, сердце Ласло, всегда легко воспламеняемое, вспыхнуло; но, хотя он желал их обоих, в мечтах он целовал именно Франклина, который это скоро понял и с тех самых пор добродушно с этим мирился. На следующей неделе они вместе пошли на «Последнюю запись Крэппа»[3] в исполнении Майкла Дули в театре Сары Бернар, а потом скрепили свою дружбу — всегда очень хрупкую конструкцию, если она опирается на три ноги, — грандиозным походом к Сакре-Кёр, встретив рассвет в баре рядом с Лё Галль и позавтракав свиными ножками с эльзасским пивом.
Такой вот сценарий. Он и понятия не имел, сколько еще вечеров и ночей они провели вместе. Сто? Пятьсот? Но из всего, что случилось с Ласло за следующие годы — а в его жизни действительно много чего случилось: любовники обоего пола, поездки в Италию, Испанию и Америку, зимы в студиях с небезопасным отоплением в виде керосинки, бесконечные черновики и наброски пьес, — именно эти шатания по Парижу с Франклином и Лоранс, их настроение, замешенное на крайней серьезности и отвязном дурачестве, стали причиной того, что время с шестьдесят первого по шестьдесят девятый, от Алжирского кризиса до прилунения «Аполлона», сейчас, когда он оглядывался назад с высоты своего пятьдесят девятого лета, вызывало у него почти невыносимые приступы ностальгии. Прежние годы принадлежали к совершенно другому миру. Холодные классы. Молодежные демонстрации. Речи по радио. Рассказы бабушки и дедушки про адмирала Хорти на белом коне. Покрытые морщинами, изнуренные лица родителей — и мать и отец были врачами в больнице имени Шандора Петефи. И конечно же, революция. Поющий Будапешт.