По деревням - Петер Хандке
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никогда еще никто не говорил ни единого слова о здешних местах. Когда я была молодой, в деревне рассказывали об одном скульпторе, который тут родился в прошлом веке. Сегодня спросите любого ребенка, он вам ничего об этом не скажет, но тогда он был негласным героем всей долины. Всякий раз, когда я проходила мимо его дома, я испытывала гордость от того, что такой человек, как он, происходит из той же общины, что и мы, остальные. Его статуи удерживали течение времени. Его дом казался мне таким большим и просторным. В действительности он был обычной развалюхой, в которой еще жили люди и велось какое-то хозяйство, он стоял в одном ряду с другими и все же казался каким-то тихим и возвышенным. В моем сердце скульптор продолжал быть живым человеком. Он даже был для меня «сыном человеческим»: то есть одновременно воплощал в себе все возрасты, и в первую очередь – самый ранний. В отдельные моменты я была его двойником, его восставшей из праха тенью: вот я, ребенок, иду, обратившись им, ребенком, по деревне, и глаза мои объемлют весь мир. Да-да, именно я, старуха из рабочего барака. Бывает и такое, прошу заметить. Это реальность. Сквозь утренний туман проступали тогда на повети шесты, поддерживавшие сено, – глядели указателями, показывающими на восход. Осенью на голых ветках сверкали яблоки круглыми шарами, выложенными для игры в бильярд. Высокие снопы гостеприимно открывали свои чертоги. В сумерках шумела вода, перекатываясь через валуны, служившие путевыми знаками, поблескивающие каменные плиты отрывались от земли, наступал час фантазии, аэрокорабли стремили свой лёт, и вся местность предавалась тогда в руки художнику; он был вездесущ, он единил предметы, чеканил неповторимый образ всей долины, одухотворял нищих духом, к каковым относилась и я сама, и он одарил их покровом невинности, каковой я, та самая старая выпивоха, которую вы видите перед собой, все еще не перестаю чувствовать на своих плечах невесомой ношей, отличной от обычных тягот. И в этом нет ничего особенного, это – нормально, зарубите себе на носу, вы, рабы факта. Только вот наши долины нынче совсем покинутые. Вы не заметили, что та верхняя тропинка, по которой вы шли, называется «Учебная природоведческая тропа для наших гостей», где каждое дерево снабжено табличкой с названием, и такие же таблички стоят перед придорожными киотами, только на них вместо «Бук» и «Лиственница» написано «Место для молитвы»? Совсем я одна, никого у меня нет, ни близко, ни далеко. Когда-то мне объясняли: колокола не время отбивают, а напоминают о вечности, но нашему брату они теперь ни о чем не напоминают, и ничего не возвещают, и никого не призывают, не зовут – бренчат, как бубенцы, чугунные погремушки, только ворон пугают. Собаки хозяйничают в церквях, всю святую воду уж вылакали. Никому здесь ничего не нужно. А сколько всего знаменательного происходит тут вокруг, даже у нас на стройке, и никто ничего не запоминает, никто ничего не хранит, никто ничего не передает дальше. В лучшем случае откопает кто-нибудь в мусоре какую-нибудь корягу, возьмет ее себе, покроет лаком и выставит потом дома в саду. Мне хочется сказать: долой всех этих коряжников! Долой все эти цветники – художественные композиции, устроенные на старых тележках или в пустых собачьих будках! Дикие заросли, где вы? Иногда о нас пишут в газетах, когда что-нибудь происходит – несчастный случай или преступление. И это уже, поверьте, кое-что: такие сообщения мы читаем все вместе, не пропуская ни единого слова, и название деревни сияет нам яркой звездой, как родное имя. Однажды явился к нам какой-то тип с магнитофоном и камерой, пожалел нас и ожидал, что мы тоже себя пожалеем и начнем жаловаться. Но мы хотели предстать иначе. Мы хотели, чтобы нам воздали хвалу. А еще лучше, чтобы прославилась наша деревня, с ее красками и формами. Неизвестный мастер-строитель, где ты? Приди сюда, меси тут глину, трудись, твори, и пусть твои творения оправдают наши дела, и пусть они наполнят нас восторгом, дабы снова взывалось к вещам и наполнялись звуком имена. Ибо нигде не сыщешь теперь места, где бы взывалось к вещи или оглашалось имя. Ubi est domus dei in qua invocabitur nomen eius?[2]
Из-за холщового занавеса выходят строители. Все в линялой, выцветшей синей рабочей одежде разного фасона. Все в желтых касках, которые они снимают на ходу. Это Ганс, брат Грегора, с тремя другими рабочими. Его спутники сразу исчезают за дверью барака. Комендантша следует за ними. Ганс обходит барак. Внимательно смотрит на Грегора, отступает на шаг назад, делает широкий жест рукой, словно обводя небо и землю. Тишина. Из барака доносятся только приглушенные звуки шагов, звон посуды, радио.
ГАНСЯ тебя узнал издалека, по тому, как ты стоишь. Ведь еще родители говорили: «Он смотрит, будто ничего не понимает». Но я знаю, что это неверно. Ничто не ускользает от твоего внимания. Ты у нас смышленый. Всегда заранее обдумывал грядущее. Никогда я на это я всегда отвечаю: я доволен тем, что я рабочий. И тем не менее вы вполне можете доверять ему. Он не из тех проныр с магнитофонами, которые норовят украсть у вас историю вашей жизни и вашу тайну. Он будет вас слушать совсем по-другому. И к тому же он свой, и зудит у него в тех же местах. (Все выступают вперед. Ганс представляет их брату.) Мы все из одной долины. Это Антон. Он живет в самом конце долины и по понедельникам подбирает нас с утра на своей машине. Если ты проедешь утром, на рассвете, задолго до первого автобуса, по пустынным деревням и заметишь где-нибудь на обочине закутанного до ушей, понуро глядящего в пространство человека с вещмешком или толстой сумкой, из которой торчит термос, знай, это точно кто-нибудь из нас. Антон строит себе дом. На выходных я помогаю ему. Воду уже протянули, выбрали подвал. Через год, наверное, будет готова коробка, еще через год – комната на первом этаже: ну а уж там потихоньку, как пойдет. Антон уезжал на заработки, постранствовал немало за семью морями. Погляди на него: он твой ровесник, а уже совсем без зубов остался. «Мы любим вас такими, какие вы есть» – так говорят покорно наши жены, но, естественно, мы бы им больше нравились другими, как и они нам: чтобы грудь была ого-го и никаких выпирающих вен. И ведь недаром мы обращаемся уже друг к другу так, словно обращаемся к своим родителям. «Отец» – говорит мне моя жена, «мать» – говорю я ей. А много ли прошло времени, и прошло ли оно вообще с той нашей ночи, которая была похожа на пылающую, безудержную, изливающуюся магму, когда свободное пространство вокруг нас было одним сплошным, для нас одних лишь предназначенным танцзалом, а небо наверху теплым покровом, согревающим изнутри, вселенная же – обволакивающим дуновением ветра, крошечной точкой пространства, приютившей нас?! Разве мы не молодые? Антон вкалывал на Севере, прокладывал нефтепровод, но разве не он совсем еще недавно ходил вместе с тобой в первый класс? Вот отмороженное ухо (показывает), которое совсем недавно грозился оторвать ему учитель. Вот раздавленные фаланги пальцев (показывает) на руке, которая еще мгновение назад не могла удержать толстую свечку во время конфирмации, еще мгновение назад по ней стекали капли святой воды. А там (указывает на задний план) грохот бетономешалок, день за днем, но разве не ближе треск возгорающегося предпасхального костра двадцать лет тому назад; ежедневно бьющий в нос неотступный запах горячего битума, но разве он может забить идущий от ладоней аромат еще незрелых яблок, наворованных в чужих садах; вопли и крики бригадиров и инженеров: как легко они заглушаются мягким глухим звуком, с каким домашние животные тогда, да и сейчас, вне всякого расписания, поднимаются с настила или, наоборот, на него опускаются. И это никакое не воспоминание! Мы еще молоды! – Вот Игнац. (Показывает.) Он тоже у нас заморский странник, только он был в южных странах, работал в джунглях, на широте экватора. Он из соседней деревни и снова поселился там. Игнац живет один, без семьи. Если ты пойдешь через его деревню, ты рано или поздно натолкнешься на недостроенное здание замка, с неоштукатуренными башенками и балюстрадами, сложенное из бетонных плит: он сам себе застройщик и сам себе прораб. Работает он в основном зимой, когда нет никаких заказов и у нас простой, мечтает о пенсии, чтобы довести все как следует до конца. Игнац (показывает на него) носит бандаж, у него грыжа, часто вылезает от таскания тяжестей. Ночью его, бывает, лихорадит и он кричит во сне, повторяя воинственные крики африканских дикарей. Его замок стоит по соседству с небольшим хутором, и по размеру он почти такой же; позади стройки он развел огород, в огороде – сараюшка с соломенным тюфяком, скамейкой и печкой. Этот доходяга, которого ты видишь перед собой, еле держащийся на ногах после целого дня, проведенного в грязи и в пыли, на это я всегда отвечаю: я доволен тем, что я рабочий. И тем не менее вы вполне можете доверять ему. Он не из тех проныр с магнитофонами, которые норовят украсть у вас историю вашей жизни и вашу тайну. Он будет вас слушать совсем по-другому. И к тому же он свой, и зудит у него в тех же местах. (Все выступают вперед. Ганс представляет их брату.) Мы все из одной долины. Это Антон. Он живет в самом конце долины и по понедельникам подбирает нас с утра на своей машине. Если ты проедешь утром, на рассвете, задолго до первого автобуса, по пустынным деревням и заметишь где-нибудь на обочине закутанного до ушей, понуро глядящего в пространство человека с вещмешком или толстой сумкой, из которой торчит термос, знай, это точно кто-нибудь из нас. Антон строит себе дом. На выходных я помогаю ему. Воду уже протянули, выбрали подвал. Через год, наверное, будет готова коробка, еще через год – комната на первом этаже: ну а уж там потихоньку, как пойдет. Антон уезжал на заработки, постранствовал немало за семью морями. Погляди на него: он твой ровесник, а уже совсем без зубов остался. «Мы любим вас такими, какие вы есть» – так говорят покорно наши жены, но, естественно, мы бы им больше нравились другими, как и они нам: чтобы грудь была ого-го и никаких выпирающих вен. И ведь недаром мы обращаемся уже друг к другу так, словно обращаемся к своим родителям. «Отец» – говорит мне моя жена, «мать» – говорю я ей. А много ли прошло времени, и прошло ли оно вообще с той нашей ночи, которая была похожа на пылающую, безудержную, изливающуюся магму, когда свободное пространство вокруг нас было одним сплошным, для нас одних лишь предназначенным танцзалом, а небо наверху теплым покровом, согревающим изнутри, вселенная же – обволакивающим дуновением ветра, крошечной точкой пространства, приютившей нас?! Разве мы не молодые? Антон вкалывал на Севере, прокладывал нефтепровод, но разве не он совсем еще недавно ходил вместе с тобой в первый класс? Вот отмороженное ухо (показывает), которое совсем недавно грозился оторвать ему учитель. Вот раздавленные фаланги пальцев (показывает) на руке, которая еще мгновение назад не могла удержать толстую свечку во время конфирмации, еще мгновение назад по ней стекали капли святой воды. А там (указывает на задний план) грохот бетономешалок, день за днем, но разве не ближе треск возгорающегося предпасхального костра двадцать лет тому назад; ежедневно бьющий в нос неотступный запах горячего битума, но разве он может забить идущий от ладоней аромат еще незрелых яблок, наворованных в чужих садах; вопли и крики бригадиров и инженеров: как легко они заглушаются мягким глухим звуком, с каким домашние животные тогда, да и сейчас, вне всякого расписания, поднимаются с настила или, наоборот, на него опускаются. И это никакое не воспоминание! Мы еще молоды! – Вот Игнац. (Показывает.) Он тоже у нас заморский странник, только он был в южных странах, работал в джунглях, на широте экватора. Он из соседней деревни и снова поселился там. Игнац живет один, без семьи. Если ты пойдешь через его деревню, ты рано или поздно натолкнешься на недостроенное здание замка, с неоштукатуренными башенками и балюстрадами, сложенное из бетонных плит: он сам себе застройщик и сам себе прораб. Работает он в основном зимой, когда нет никаких заказов и у нас простой, мечтает о пенсии, чтобы довести все как следует до конца. Игнац (показывает на него) носит бандаж, у него грыжа, часто вылезает от таскания тяжестей. Ночью его, бывает, лихорадит и он кричит во сне, повторяя воинственные крики африканских дикарей. Его замок стоит по соседству с небольшим хутором, и по размеру он почти такой же; позади стройки он развел огород, в огороде – сараюшка с соломенным тюфяком, скамейкой и печкой. Этот доходяга, которого ты видишь перед собой, еле держащийся на ногах после целого дня, проведенного в грязи и в пыли, харкающий, сморкающийся, тяжело дышащий, – у себя в деревне уважаемый человек. В местной пивной специально для него и для его стройки повесили у карточного стола особый ящичек: туда все опускают мелочь, и к концу месяца там набирается немало. Замок у него удивительный: он сужается кверху, и в полнолуние видно, что он почти повторяет очертания пирамидообразной горы на заднем плане, словно ее копия, вынесенная в деревню. И только ради этой картины он строит свой замок, больше ни для чего. В бараке, правда (показывает), у него другие картинки: каждый понедельник вешает себе над кроватью новую голую бабу, в столовку (показывает) он всегда приходит первым, уходит же последним, а если вечером, после окончания передач, когда уже погашен свет, где-то тут в потемках (показывает) раздается смачное бульканье, то можно к бабке не ходить: это он, наш владелец замка, великий мореход, наливает себе текилы, говоря тем самым: «Стройка, долина, земля внизу, звезды наверху, слушайте, это я!» Но не будем уж гнать чудаков, давайте восславим их, хотя они только прикидываются таковыми, ибо сегодня у нас тут последний вечер. Давайте восславим дикарей, даже если они всего-навсего ночные призраки: ибо завтра мы будем уже сидеть по домам и снова, как порядочные, заводить будильники. (Подхватывает Игнаца и кружится с ним.) Великий дух вселенной, сойди сегодня к нам, простри свои крыла, дай нам немного воспарить над землею, раскройся парашютом у нас в груди. Иное бытие, не прячься, являй нам иногда, а лучше часто, над топорщащимися антеннами, за колышущимися верхушками деревьев, среди зеленеющих кустов, в глубине стеклянно-прозрачных глаз прохожих, в просветах тянущихся там в вышине облаков – свой переливающийся богатством красок лик. Не оставляй нас наедине с искусственным вибрированием наших недолговечных машин – иначе помпезность электричества накроет, словно мрак, все царство земное. Не уводи от нас старые добрые долговечные вещи во сны, яви их белым днем, при свете солнца, так далеко, так близко, и отпусти нас на свободу, дабы могли предаться мы дереву «дереву», реке «реке», целительно зеленой равнине, сверкающему склону горы – обители небожителей, облаку – утреннему самолету, цветку – спасительному сосуду. Дозволь нам нынче вечером быть тем, что мы есть, – людьми доисторических времен, и свяжи нашими устами ту луну за деревьями, улиток в пыли и железные прутья в бетоне в одно-единое целое. Земля, пусть взовьется твой стяг и твой герб. Долины, гряньте дружно свои гимны, забудьте все ваши имена. (Обходит сцену.) И ты, великая стройка, оживись и превратись, подчинившись древнему заклинанию, в безымянную гладкость. Это место (показывает) нынче вечером ничего больше не будет значить. Оно будет называться «дикая глушь», и никого здесь не будет, кроме нас. Мы тоже безымянные. (Обращаясь ко всем.) Отвечайте, как никому не известные незнакомцы. Не показывай никому свою родину. Забудьте приговор, игнорируйте процесс. Не глядите на народ – там не на что больше смотреть. Двигайтесь без музыки – музыка ведет в ложном направлении. Человеческому слуху подходит лишь найтишайшее шуршание. (Тишина преображения.) Имена отпадают. Мы на свободе, в чистом пространстве. Теперь мы можем снова назвать этот кусочек земли «землей». – А вот это Альбин. Он живет в подвале, местное начальство считает его умственно отсталым и на работу берет только с испытательным сроком, из месяца в месяц. Однажды в пивной к нему подсела официантка, и (обращаясь к Грегору) ты бы видел, как он держал ее за руку. Он так ее гладил! Он не просто плакал, не просто смеялся, он еще громко кричал и всхлипывал. По ходу дела он умудрился развязать ей фартук и все при этом лыбился. А потом вернулся в барак и все повторял: «Она сама ко мне села! Милая такая». Разумеется, Альбин не идиот. Он просто прикидывается немым, если не знает человека, и в основном он и не хочет никого знать. В подвале он живет по доброй воле. Он оборудовал там все, как на случай войны. Это его бункер, которым при необходимости можем воспользоваться и мы. Может быть, скоро мы еще будем ему за это благодарны. Я частенько бывал у него там, внизу, и даже оставался на ночь. В углу стоит радиопередатчик, шумит, жужжит, постукивает, порою из-за моря долетают голоса: перекличка островов. Птица: сумерки. Заря: стая голубей. Подвал похож на лабиринт, и хранятся в нем не только консервы. В каждой стене ниша для камней и окаменелостей, и каждая ниша связана с какой-нибудь стройкой, и каждый завтрак надписан, и ему присвоено имя – экзотическое или стандартное. Но бывает и другой Альбин: он тот, кто горлопанит на безлюдных вокзалах. Он человек с финкой, он тот, кто в буфете швыряет кружку в зеркало и набрасывается на первого встречного. Он ухмыляющийся убийца с голым черепом. Он тот, кто появляется на политических мероприятиях в форме представителя правоохранительных органов и смотрит на всякого, облаченного в гражданскую одежду, как на заклятого врага. Он с треском колет в тишине орехи, чувствуя себя добровольцем расстрельной команды. Альбин – матерый каторжник. Удерет из любого помещения. Он ходит в порнокинотеатры, сидит и воняет. В пустом автобусе он непременно плюхнется рядом с тобой и будет всю дорогу свистеть, демонстрируя свои гнилые зубы. Вечером он мечется по болотам, исторгая из себя предсмертные крики. Он ухаживает за своей парализованной матерью, ходит для нее с авоськой за покупками. На его могиле надпись «Пропал без вести». Он ведет себя как женщина. Если дотронуться до него, он вопит: «Не щекочись!» Когда играют в футбол, он стоит на воротах, мастерски ловит все высокие мячи и пропускает низкие. Если кто-то умирает, он будет единственным, кто просидит вместе с родственниками у гроба всю ночь. В лесу он является из дупла. Он стоит на римской дороге, и в руках у него волшебная лоза, а его пес исходит слюной и пачкает ею твои выходные брюки. Он тот, кто прячется в подлеске и закладывает себе в рот шнур от динамита. Он синий и желтый. На языке его бык-великан, от которого немотствуют уста. Он был с тобою вместе под одним сердцем, и он же является тебе среди облаков знакомым лицом. Его последний образ – черно-белый и овальный, а его искореженный велосипед валяется на обочине возле верстового столба. Знак его – атрофия мышц вот здесь, в верхней части ноги (показывает), это у него от долгого лежания в больнице, и негнущееся колено, лечили не верно, – врачам на нас наплевать. Кто он такой? Загадка. (Грегору.) И горе тебе, если ты скажешь, кто он такой! И горе тебе, если посмеешь судить, кто мы такие! Одно толкование – и с праздником покончено. Праздник в том, чтобы придумывать загадки. Быть может, мы – эксплуатируемые, униженные и оскорбленные, – соль земли. Но по ночам мы часто встаем. Мы любим писать на мягкий бетон. Иногда краешком глаза нам удается уловить кружение звезд. Официанткам мы кричим: «Поди сюда или я тебе укушу!» Мы варим себе на плитках суп из кубиков. Вечером, вооружившись примитивными очками, мы изучаем Священное Писание. Наши поцелуи не оставляют следов на лицах хмурых чужих женщин. Мы повязываем себе галстуки и отправляемся на свадьбу свидетелями. Мы падаем с лесов и ломаем себе ноги. Мы получаем надбавки за удаленность, вредность, повышенные нагрузки и забиваем на зиму свинью. Мы крестим детей друг у друга и носим друг другу гробы. Но мы не друзья. Мы лежим, отвернувшись к стенке, и чувствуем за спиной дыхание соседа, который точно так же замер, отвернувшись к стенке. Рано утром мы встаем с первым звонком будильника, без всякого «Доброе утро», включаем свет, радио, выкуриваем в трусах по первой сигарете, процарапываем дырочку на обледеневшем окне, проклинаем северный ветер, вымерзший пол и снег, пьем растворимый кофе. В середине недели нам становится совсем невмоготу, мы начинаем онанировать, но ветер на улице очень холодный. После обеда время тянется совсем уж черепашьими шагами, и тогда мы думаем о нашем единственном друге, который погиб или уехал куда-нибудь в дальние края, желаем, чтобы коллеги все сдохли, то и дело промахиваемся и погибаем, бывает, сами. А дома нам уже нечего дать своим детям, потому что мы чувствуем себя глупее их, нас раздражают их голоса, их движения, мы отсылаем их раньше времени спать и опускаемся потом, посреди кухни, на колени перед нашими женами, утыкаемся в них головами, рассказываем о неистребимых вековечных стычках с начальством и бесконечном одиночестве, выплакиваем свое горе, чтобы потом исчезнуть в пивной. Нужно выдержать еще только несколько лет, говорим мы друг другу каждый день, твердим, повторяя снова и снова, – всего несколько лет, несколько десятилетий. Еще несколько вспашек земли, и нас уже никто никогда не уволит, и тогда мы сможем ходить от дома к дереву, от дерева к дороге, от дороги в деревню, из деревни обратно домой. Еще несколько увечий и болезней, и никто уже не скажет «симулянт». Несколько лет, несколько десятилетий. Но даже если мы не друзья, мы – вместе, мы – соожидающие, наша сила в том, что мы – загадка и никто из вас, живущих награбленными мнениями и манерами, не видит нас. Мы – фигуры, бредущие вдали по полю, мы – силуэты в автобусах, что катят по заснеженным равнинам. Мы сумрачные лица, заполняющие вагоны метро от первого до последнего, и лишь на поворотах теряем друг друга из виду. Иногда мы можем обратиться к далеким горам, а порою, бывает, оказываемся даже там, на горизонте, в синеве между двумя вершинами – глубоким ущельем и отвесными скалами. Раз в день, случается, мы обращаемся в колыхание травы, готовой дать ответ, в солнечный светильник, сверкающий посреди чащи, в просвет среди ветвей красного бука, в спасительную темноту густого тиса. Мы можем обратиться в ветер от корней, что неожиданно вздымает кроны деревьев, в шуршание дней и ночей, в бесконечную зелень, в безмятежную морскую гладь, которую древние называли «Галена». Завтра, наверное, мы уже будем ничем. Послезавтра будем лежать в сырой земле и не войдем ни в одно описание истории, даже сноской. Но те белые воздушные склепы наверху будут нам вечными памятниками. Мы – безотцовщина, нас оправдали, развели с родиной, отлучили от места, мы – прекрасные чужеземцы, великие незнакомцы, медлительные острословы, люди всех времен. Так находится применение силе загадки. Давайте нынче вечером мы станем воплощением своего ремесла, которому мы обучились и носители которого в былые времена именовались даже «народом», отдельным «племенем»: «племя плотников». Обойдемся нынче без зазывал: разве народу нужны собиратели? Забудем нынче, что все наши начальники, в отличие от нас, живут где-то поблизости и каждый вечер могут быть дома. Пусть себе ползают со своими газонокосилками перед своими домами с вычурными аркадами, как ползали они с ними вчера. Взгляните, как они, нацепив резиновые перчатки, смывают глину с резиновых шин, в то время как в доме жена, нацепив резиновые перчатки, смывает глину с резиновых сапог. Резинарезинарезина. Взгляните, не бойтесь, как господин архитектор выползает с бутылкой в руках из своего подвала и демонстрирует господину адвокату, заглянувшему в гости, этикетку, на которой значится год урожая, а в это время госпожа архитекторша воркует с госпожой адвокатшей, рассказывает ей о том, что вот нашла, мол, нового мясника или нового булочника, у первого превосходная оленина, прямо бери и жарь, у второго превосходная выпечка, ешь не хочу, и все равно не толстеешь. (Остальные включаются в игру.) Резинарезинарезина. А взгляните на их детей, как они сидят, смирно потупив глазки, милые, избалованные крошки, у которых все есть и которые ничего не любят, которые все знают и ни к чему не относятся всерьез, которым с пеленок дано видеть, слышать, щупать, читать красоту и которые не способны ничего из этого воспринять, не умея восхищаться, не умея преклоняться, которые зато потом с наслаждением будут рассказывать какую-нибудь драму из своей, ах, какой несчастной молодости и жаловаться на отсутствие любви, на бессердечность и множить эту бессердечность, передавая ее благополучно дальше и тем увековечивая. Резинарезинарезина. Взгляните на княжескую чету, как они, вернувшись после телевизионных съемок или из театра, еще ставят себе пластинку, дабы насладиться холопской музыкой, оживляющей в памяти льстивые речи о непревзойденной человечности или даже величии их деяний, которые они якобы совершили, хотя в действительности они никогда и ни за что на свете ничего подобного не совершали и не совершат, ибо им милее слушать бесконечные славословия угодливых лакеев, распевающих на все лады «псевдогероические арии» в их честь. Резинарезинарезина. Взгляните, как все эти господа поднимаются по лестнице, словно на похоронах, не хватает только гроба и печали, и посмотрите, как они, нынче и прежде, всегда, обнимают друг друга: равнодушно, без слез, без волнения, без восторга. Взгляните, как они прижимаются друг к другу, не зная, как себя освободить. Взгляните, как они достигают цели, не зная потом, как добиться цели. Взгляните, как безмятежно они теперь спят, не зная, что именно сейчас состоялось опять прощание навеки. Резинарезинарезина. Да, они все на виду. Сильные мира сего нынче избавлены от чар. У них не осталось ни одной-единственной тайны, причем уже давно, разве не так? Они всегда перемещаются со свитой, но ни одна река не сопровождает их. Им кажется, они идут, но ни одно облако не идет вместе с ними. Они все играют, играют, но никакая игра не обратит их снова в детей. Они празднуют вместе с нами, но ни один из нас не празднует ничего вместе с ними. Только мы, обиженные, слышим еще красоту и видим просторы. В них же – нет никакой загадки, они – оглушительно мертвые. Как это еще говорят: «Зло быстро измышляет себе машину», – так вот, они и есть машины зла. Сегодня вечером тут совсем другой праздник! (Кричит в сторону барака.) Эй, матушка стройка! Сегодня никакого музыкального фона, никаких громкоговорителей и никаких фонарей, искажающих сияние ясной ночи. Давай сюда: пробил час божественно свободных рук. Оторвись от кроссворда. Вылей пойло в раковину. Переверни календарь цифрами к стене. Выключи навсегда телевизор и отвались от фальшивых картинок. Выйди из облака, не напоенного питьевой водой, отринь от тела неплодоносные волны. Сложи антенну и раскинь на потускневшей раке белую кружевную салфетку с надписью «Долой голубой огонек из наших гостиных!». Эй, матушка стройка! Останови пустословие. Добейся тишины. Пробей беззвучную мертвую фоностену, рискни совершить лунный прыжок из немоглухослепоты и перенестись к нам, в живую, готовую к игре, бодрящую, все ставящую на свои места здешность. (Внутри барака все звуки постепенно сходят на нет. И хотя эти звуки были всего лишь еле различимым фоном, их исчезновение подчеркивает наступившую тишину. Слышен только легкий шум стихий.) Эй, матушка стройка! Пока еще есть свет, огляди себя. Найди свои глаза. Поле, звезду. Убери страдающее выражение с лица, преврати свое чело в сияющую диадему, накинь красивый платок на плечи, распрямись, выйди из здания, подай голос, пусть это будет первый крик. (В бараке гаснет свет. На авансцену выходит комендантша. Теперь она кажется лишенной примет возраста. На ней нет никаких украшений, она держится просто, и все же сияет необыкновенной, преображенной красотой. Она слегка улыбается, не размыкая губ, и не мешает другим молча рассматривать себя, сама же смотрит на что-то другое.)