Усталые люди - Арне Гарборг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что касается меня, то я замечу на это, что мне уж, конечно, более чем довольно и первой части.
– Да, но я верю в Фламмариона! Я хочу в него верить!
– И держитесь вашей веры! Вера дает человеку блаженство.
– Уж как-же мне досадно на вас. Неужели вы, действительно, не верите в Фламмариона? О, пожалуйста, скажите, что вы верите; скажите, что верите и вы также!
– Ни капли не верю!
– Ах, как-же вы неправы!
– Но ведь это-же не может помешать вам верить?
– Да, потому что ведь и я только нисколько в это не верю. (Смех).
(У памятника Вергеланда). Она. Не правда-ли, самое величайшее блого.
На свете – быть поэтом?
Я. О… Чего-же достиг он, например? Кто читает его? – Какая-нибудь пара знатоков литературы. Что внес он нового? Он ввел в нашу землю евреев; это, по-видимому, наибольшее из всего, что он сделал. Остальные его идеи были переполнены и затоплены романтикой и церковностью. Девятнадцатое столетие в Норвегии создано вовсе не Генриком Вергеландом, а Гансом Гауге[1]. О, нет; это мало к чему приводит. Надо писать резцом… и писать не чернилами, а кровью… если хочешь сделать хоть какое-нибудь впечатление на эти мотки шерсти, которые люди носят в черепах вместо мозгов.
* * *Она (восклицая). Возможно-ли? Неужели вы действительно были в Париже? О, расскажите, расскажите… О, вы, счастливый человек, действительно побывавший в Париже!
Я. Рассказать о Париже? Тс… Там масса улиц и некоторые из них очень длинны. Некоторые из них также очень широки с аллеями по бокам; их называют бульварами.
Она. Да, и затем там такое множество больших блестящих магазинов с шелками и золотом, и брильянтами… настоящими, неподдельными брильянтами.
Я. О, да, великолепно! А потом там еще есть широкая площадь с обелиском и большими фигурами из камня; и много других широких площадей; а потом – Сена.
Она. Да, Сена! Как она должно быть величественна!
Я. По меньшей мере раза в четыре шире Акера и по меньшей мере раз в восемь его грязнее.
Она (с разочарованием). Грязнее?..
Я. Ужасна! Изжелта-зеленая… Да, Париж восхитителен. Я надеюсь еще не раз побывать там и, главным образом, для того, чтобы посмотреть на прелестные дамские костюмы.
Она (нерешительно). Как так?
Я. Да. Такие, действительно изящные костюмы, видите-ли… действуют прямо-таки, как какая-нибудь музыкальная пьеса; там все ритм, гармония, грация; они хватают за сердце, как благозвучный, грациозный, безумно-увлекательный аккорд… Чистота, нежность, изящество, деликатность и, черт возьми! Я не нахожу слов! Но это прелестно. Конечно, и изящный мужской костюм тоже, слава Богу, иногда встречается; но мужские костюмы всегда были и останутся лишенными всякой поэзии; женское тело с его мягкими линиями и гармоничной округленностью представляет собой совершенно иной, гораздо более благодарный материал для композиции, чем прямолинейная, суровая мужская фигура.
Пауза.
Я (продолжая). Но зато ужасно возвращаться домой.
Она (несколько едко). Да, мы ведь тут, дома, не умеем одеваться.
Я. Нет… несмотря на все мое почтение! Здешния дамы этого не умеют. Хотя, уже у нас в Бергене, в этом отношении много лучше… Да, вы, вероятно, не знаете, что я из Бергена, так как теперь я говорю совершенно чистым наречием Христиании… Да, да, избави меня Бог! Конечно, есть счастливые исключения, но вообще здесь ничего не видишь, кроме самого грубого извращения портнихами всего, что носит имя ритма и формы. Я думаю, что оттого-то и не могу я никак основательно влюбиться здесь, дома.
Она. Конечно, нет, раз вы смотрите только на платье…
Я. Только на платье!.. Боже мой! Так съездите в Париж и попробуйте тогда, вернувшись домой, сказать таким-же тоном: «только на платье!»
Она. Нет, я хотела сказать…
Я. Мы, вообще говоря, довольно неприятные варвары. Мы – янки. Единственно, что оставалось нам от старого поклонения красоте, единственно отрадное и изящное, что было у нас здесь, среди наших ледяных гор, это красота наших женщин… Но теперь, разумеется, и ее надо по-боку. Байковые платья, нормальная обувь, нормальный покрой, наивозможно безобразный; это практично и здорово, говорят эмансипированные женщины… и нравственно, прибавляют проповедники аскетизма; это не наводит мужчин на греховные помыслы, а тогда и вообще нет более греха. Ах, черт возьми!.. Это вечное мещанство! Разумеется, женщины скоро остригут себе и волосы, ради удобства и пользы с одной стороны, и еще потому, что длинные, красивые волосы так опасно романтичны; потом наступит день, когда женщинам будет запрещено носить перчатки, потому что белые красивые руки также могут вскружить голову мужчине; наконец, будут запрещены и всякие духи; не нравственнее-ли и не натуральнее-ли пахнуть потом, чем фиалками?
Она (с некоторою неловкостью). Ах, вы хотели-было…
Я. Да, да, извините! Так. О чем-же собирался я вам рассказать?
Она. Вы сказали, что так ужасно возвращаться домой.
Я. Ах, да. Да, с истинным ужасом бродишь по этим пустым, безмолвным улицам с их доисторической мостовой и безыскусственными кучами лошадиного навоза… Еще раз простите!.. А сами-то сограждане? Эти долговязые, косматые малые, проходящие по улице, раскачиваясь и размахивая руками, в своих до лоску вытертых панталонах и сомнительной чистоты сорочках, с небритыми бородами и широкими, перекошенными лицами, точно они никогда не знавали радости и веселья… уф!.. Они идут так медленно и с таким унылым видом, подгибая колена, широким ленивым шагом, словно не ждут ничего приятного в том месте, куда они отправляются; это отражается на всей их внешности. Затем добираешься до Карла Иоганна и наталкиваешься на львов; да… да, Господи Боже! (Пожимаю плечами). Мещанский, мещанский город! Неряшливое платье, по-нескольку дней не бритые бороды! Нет строгой красоты, которая ждала-бы этих молодцов! Иногда они производят такое впечатление, как будто-бы они забыли даже помыться. Да и на кой черт мыться здесь, в этом городе? Кое-когда, правда, встретишь какого-нибудь барина в цилиндре, в перчатках, с претензией на изящество во всей своей внешности; но… их так мало. Все время, сидя в экипаже с кучером на козлах, похожим на проповедника, я говорил самому себе: в следующий раз ты сойдешь на берег в Арендале или Лаурвике для того, чтобы не быть до такой степени застигнутым врасплох по возвращении в эту возлюбленную столицу.
Она. Да, а я именно слыхала от других, как восхитительно бывает возвращаться домой, в Норвегию.
Я. В Норвегию, да!.. Это другое дело. Но наша жалкая столица… ну, право, при всем уважении к ней, при всем уважении…
III
Как это могла она согласиться на эту прогулку? Кто-же она в сущности? Что думает она, и какие у неё намерения? Недоставало только, чтобы она влюбилась.
Но нет; в таком случае она разумеется не пошла-бы со много. «Женщины всегда поступают наперекор логике».
Между тем, время от времени у меня является такое предчувствие. А так как я настолько порядочный малый, что во мне нет ни капли жестокости, то я был-бы искренно огорчен этим (позднейш. примеч. ха, ха!); вследствие этого я начинаю взводить на себя всевозможные обвинения, – что, собственно говоря, я могу делать, нисколько не противореча истине.
Я старик, говорю я. Старик от рождения, т. е. невозможная смесь старости и молодости. Это, вероятно, наследственное; теперь ведь все приписывают наследственности. Отец мой был отставной капитан на пенсии, старый, изжившийся жуир; в конце концов эта развалина падает в объятия своей полногрудой тридцатилетней служанки-домоправительницы.
– Женился он на ней? – с интересом прерывает она меня.
– Нет, – настолько-то у него хватило вкусу. Последствием этого падения явился я. Стариковская, отжившая, бессильная кровь смешалась с молодою, сильной мужицкой кровью и из этого, натурально, не могло выйти ничего цельного. Я думаю, например, что я в действительности никогда даже не любил; по крайней мере, никогда не любил вполне, – разве только в тот раз, когда я 16-17 лет влюбился в соседскую горничную. Всегда и все на половину, – на половину увлечен, на половину хладнокровен, один глаз ослеплен любовью, – другой-же открыт и зорко бодрствует; потому-то, естественно, в конце концов я окажусь тем, чем я всего менее желал-бы быть, а именно – вечным холостяком.
– Почему-же не хотите вы быть им? Для вас, мужчин, это вовсе не так страшно; ведь только мы одни, старые девы, подвергаемся насмешкам.
– Право, и сам не знаю хорошенько. Причиной этому, вероятно, детские воспоминания о так называемом родном доме, этот особый неприятный беспорядок в хозяйстве… вероятно, он-то и внушил мне такое отвращение к подобной беспорядочной и без… да, мне представляется это так пошло.