Часть речи - Иосиф Бродский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одиссей Телемаку
Мой Телемак,Троянская войнаокончена. Кто победил — не помню.Должно быть, греки: столько мертвецоввне дома бросить могут только греки…И все-таки ведущая домойдорога оказалась слишком длинной,как будто Посейдон, пока мы тамтеряли время, растянул пространство.Мне неизвестно, где я нахожусь,что предо мной. Какой-то грязный остров,кусты, постройки, хрюканье свиней,заросший сад, какая-то царица,трава да камни… Милый Телемак,все острова похожи друг на друга,когда так долго странствуешь, и мозгуже сбивается, считая волны,глаз, засоренный горизонтом, плачет,и водяное мясо застит слух.Не помню я, чем кончилась война,и сколько лет тебе сейчас, не помню.
Расти большой, мой Телемак, расти.Лишь боги знают, свидимся ли снова.Ты и сейчас уже не тот младенец,перед которым я сдержал быков.Когда б не Паламед, мы жили вместе.Но может быть и прав он: без меняты от страстей Эдиповых избавлен,и сны твои, мой Телемак, безгрешны.
19721972 год
Виктору Голышеву
Птица уже не влетает в форточку.Девица, как зверь, защищает кофточку.Подскользнувшись о вишневую косточку,я не падаю: сила трениявозрастает с паденьем скорости.Сердце скачет, как белка, в хворостеребер. И горло поет о возрасте.Это — уже старение.
Старение! Здравствуй, мое старение!Крови медленное струение.Некогда стройное ног строениемучает зрение. Я заранееобласть своих ощущений пятую,обувь скидая, спасаю ватою.Всякий, кто мимо идет с лопатою,ныне объект внимания.
Правильно! Тело в страстях раскаялось.Зря оно пело, рыдало, скалилось.В полости рта не уступит кариесГреции древней, по меньшей мере.Смрадно дыша и треща суставами,пачкаю зеркало. Речь о саванееще не идет. Но уже те самые,кто тебя вынесет, входят в двери.
Здравствуй, младое и незнакомоеплемя! Жужжащее, как насекомое,время нашло, наконец, искомоелакомство в твердом моем затылке.В мыслях разброд и разгром на темени.Точно царица — Ивана в тереме,чую дыхание смертной теменифибрами всеми и жмусь к подстилке.
Боязно! То-то и есть, что боязно.Даже когда все колеса поездапрокатятся с грохотом ниже пояса,не замирает полет фантазии.Точно рассеянный взор отличника,не отличая очки от лифчика,боль близорука, и смерть расплывчата,как очертанья Азии.
Все, что и мог потерять, утраченоначисто. Но и достиг я начерновсе, чего было достичь назначено.Даже кукушки в ночи звучаниетрогает мало — пусть жизнь оболганаили оправдана им надолго, ностарение есть отрастанье органаслуха, рассчитанного на молчание.
Старение! В теле все больше смертного.То есть, не нужного жизни. С медноголба исчезает сияние местногосвета. И черный прожектор в полденьмне заливает глазные впадины.Силы из мышц у меня украдены.Но не ищу себе перекладины:совестно браться за труд Господень.
Впрочем, дело, должно быть, в трусости.В страхе. В технической акта трудности.Это — влиянье грядущей трупности:всякий распад начинается с воли,минимум коей — основа статистики.Так я учил, сидя в школьном садике.Ой, отойдите, друзья-касатики!Дайте выйти во чисто поле!
Я был как все. То есть жил похожеюжизнью. С цветами входил в прихожую.Пил. Валял дурака под кожею.Брал, что давали. Душа не зариласьна не свое. Обладал опорою,строил рычаг. И пространству впору язвук извлекал, дуя в дудку полую.Что бы такое сказать под занавес?!
Слушай, дружина, враги и братие!Все, что творил я, творил не ради яславы в эпоху кино и радио,но ради речи родной, словесности.За каковое реченье-жречество(сказано ж доктору: сам пусть лечится)чаши лишившись в пиру Отечества,нынче стою в незнакомой местности.
Ветрено. Сыро, темно. И ветрено.Полночь швыряет листву и ветви накровлю. Можно сказать уверенно:здесь и скончаю я дни, теряяволосы, зубы, глаголы, суффиксы,черпая кепкой, что шлемом суздальским,из океана волну, чтоб сузился,хрупая рыбу, пускай сырая.
Старение! Возраст успеха. Знанияправды. Изнанки ее. Изгнания.Боли. Ни против нее, ни за неея ничего не имею. Коли жпереборщат — возоплю: нелепицасдерживать чувства. Покамест — терпится.Ежели что-то во мне и теплится,это не разум, а кровь всего лишь.
Данная песня — не вопль отчаянья.Это — следствие одичания.Это — точней — первый крик молчания,царствие чье представляю суммоюзвуков, исторгнутых прежде мокрою,затвердевшей ныне в мертвуюкак бы натуру, гортанью твердою.Это и к лучшему. Так я думаю.
Вот оно — то, о чем я глаголаю:о превращении тела в голуювещь! Ни горе не гляжу, ни долу я,но в пустоту — чем ее не высветли.Это и к лучшему. Чувство ужасавещи не свойственно. Так что лужицаподле вещи не обнаружится,даже если вещица при смерти.
Точно Тезей из пещеры Миноса,выйдя на воздух и шкуру вынеся,не горизонт вижу я — знак минусак прожитой жизни. Острей, чем меч его,лезвие это, и им отрезаналучшая часть. Так вино от трезвогопрочь убирают, и соль — от пресного.Хочется плакать. Но плакать нечего.
Бей в барабан о своем довериик ножницам, в коих судьба материискрыта. Только размер потери иделает смертного равным Богу.(Это суждение стоит галочкидаже в виду обнаженной парочки.)Бей в барабан, пока держишь палочки,с тенью своей маршируя в ногу!
18 декабря 1972В озерном краю
В те времена в стране зубных врачей,чьи дочери выписывают вещииз Лондона, чьи стиснутые клещивздымают вверх на знамени ничейЗуб Мудрости, я, прячущий во ртуразвалины почище Парфенона,шпион, лазутчик, пятая колоннагнилой провинции — в бытупрофессор красноречия — я жилв колледже возле Главного из ПресныхОзер, куда из недорослей местныхбыл призван для вытягиванья жил.
Все то, что я писал в те времена,сводилось неизбежно к многоточью.Я падал, не расстегиваясь, напостель свою. И ежели я ночьюотыскивал звезду на потолке,она, согласно правилам сгоранья,сбегала на подушку по щекебыстрей, чем я загадывал желанье.
1972, Анн Арбор, Мичиган«Осенний вечер в скромном городке…»
Осенний вечер в скромном городке,гордящимся присутствием на карте(топограф был, наверное, в азартеиль с дочкою судьи накоротке).
Уставшее от собственных причудПространство как бы скидывает бремявеличья, ограничиваясь тутчертами Главной улицы; а Времявзирает с неким холодком в костина циферблат колониальной лавки,в чьих недрах все, что смог произвестинаш мир: от телескопа до булавки.
Здесь есть кино, салуны, за угломодно кафе с опущенною шторой,кирпичный банк с распластанным орломи церковь, о наличии которойи ею расставляемых сетей,когда б не рядом с почтой, позабыли.И если б здесь не делали детей,то пастор бы крестил автомобили.
Здесь буйствуют кузнечики в тиши.В шесть вечера, как вследствие атомнойвойны, уже не встретишь ни души.Луна вплывает, вписываясь в темныйквадрат окна, что твой Экклезиаст.Лишь изредка несущийся куда-тошикарный «бьюик» фарами обдастфигуру Неизвестного Солдата.
Здесь снится вам не женщина в трико,а собственный ваш адрес на конверте.Здесь утром, видя скисшим молоко,молочник узнает о вашей смерти.Здесь можно жить, забыв про календарь,глотать свой бром, не выходить наружу,и в зеркало глядеться, как фонарьглядится в высыхающую лужу.
1972На смерть друга