Немота - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А город, славный Тирасполь, борясь за меня, наслал новое чудо. Мы топтались в тесном предбаннике в ожидании, когда проветрят зрительный зал после выступления самодеятельного оркестра, и тут, будто из сна, возникли два изящных мушкетера в коротких форменных плащах, шляпах под страусовыми перьями, ботфортах, шпагой на боку, с лицами такой нежной прелести, о которой не мечталось даже красавцу Арамису, с темными, чуть подвитыми волосами, обрамлявшими персиковую смуглоту щек. На груди у мушкетеров висело на цепочке по золотому солнцу с загадочными буквами: ЭКС. Мушкетеры грациозно скользнули в нашу тесноту, от них шел тонкий запах цветов.
— Вы поедете с нами? — сказал мне один из них, а другой добавил почти жалобно:
— Ну пожалуйста!..
И тогда я увидел, что мушкетеры — девушки, и, совсем обалдев, с глупо-озабоченным видом спросил, что значат загадочные буквы на их медалях.
— ЭКС — экспериментальный цех, — пояснили мушкетеры. — Мы встречаемся в финале городского КВН с пошивочным цехом.
Этот финал происходил в помещении театра. Экспериментальные мушкетеры выполняли выездное задание, именовавшееся «неожиданность». Они просили меня стать этой неожиданностью. У них машина, дорога туда и обратно займет пять минут. Мне только надо выйти на сцену, сказать несколько слов, и меня тут же доставят назад. Внезапно многоцветный человек поддержал просьбу девушек. Зрители немного подождут, он берет ответственность на себя.
Мушкетеры бережно, но решительно подхватили меня под руки. Мы рухнули в бархатную тьму ночи. Пока мы втискивались в «Москвич», подоспела моя партнерша. Мне было как-то не по себе, что ее не сочли неожиданностью, и я хотел уже предложить ей стать неожиданностью пошивочного цеха, но вовремя удержался от бестактности. «Москвич», словно застоявшийся конек, яростно рванул с места.
Мне было радостно и чего-то совестно, и я вдруг заметил угольные провалы в набитом звездами небе, почувствовал близость забытых слов и, возможно, соединился бы с ними, но мы домчались слишком быстро.
О том, что было дальше, хорошо сказала моя растроганная партнерша: пережить такое и — умереть, все равно ничего лучше уже не будет…
Можно ли сомневаться, что намечаемый праздник Тирасполя был мне выдан ради каких-то высших целей, а вовсе не моего тщеславия ради. Прелестные девушки, надевшие мушкетерский наряд, чтоб увезти меня из клуба, вся невероятная, незаслуженная доброта зала, дружно откликнувшегося на сомнительный сюрприз моего появления, должны были пробудить меня от спячки. Город тормошил меня Днестром, узкими, печальными телами байдарок, очарованием своих людей, жаром очага и терпкостью светлого вина. Но добился лишь одного: я решил, что не в оскудении интереса к окружающему, не в безразличии к нему причина постигшей меня немоты. Я любил Тирасполь, как ни один город в мире, мне хотелось связать свою судьбу с его театром, вступить в Тираспольский мушкетерский полк. Но утром следующего дня, схватившись за перо с давно забытым жаром, я не мог выдавить из себя ни слова о тираспольских впечатлениях.
Вернувшись в Кишинев, я попытался разобраться, только ли слов мне не хватает или дело в чем-то другом. Вероятно, что-то случилось с безотказным аппаратом моей памяти, — я не помнил ни цвета плащей, ни цвета глаз мушкетерш. Несомненно одно, мне помнится что-то темное. Золотые кресты на темном фоне плащей. Быть может, девушки, подобно д'Артаньяну, принадлежали к черным мушкетерам? Нет, плащи их казались черными лишь в полумраке клубного предбанника, а когда мы шли на сцену, я знал, что они не черные. А какие же? Не помню. Не помню или не могу назвать? Я не помню, потому что вовремя поленился назвать этот цвет про себя.
Наверно, я заметил и цвет их темных, блестящих глаз, но тоже не посвятил ему ни слова и не знаю, какие у них глаза. Моя память сохраняет не объективный образ лица, явления, предмета, а «запись», которую я делаю в мозгу. Она запоминает слова.
Мне что-то приоткрылось в работе, которую трудолюбиво и безостановочно совершало сознание, чтобы я мог быть писателем. Оно все время создавало словесный образ виденного, вот почему, кстати, я уставал умственно и душевно от пребывания в жизни больше, нежели за столом, когда переносил эту жизнь на бумагу. Основная работа творчества происходила в соприкосновении с материалом действительности, а потом я скорее «записывал», нежели творил. Конечно, тут есть упрощение, схематизация, как и во всяком головном построении, касающемся таких тонких, неуловимых явлений, но для анализа упрощение допустимо, даже необходимо. Иначе погрязнешь в бесконечных оговорках и уточнениях.
Выходит, я целиком завишу от наблюдения? И да, и нет. Все дело в том, какой смысл вкладывается в слово «наблюдение». В обычном понимании это нечто длительное, пристальное и как действие вялое, а меня окружающее расстреливает с ходу. Я органически неспособен к длительному разглядыванию, к тому, что принято называть «изучением жизни». Для меня это означало бы утрату творческого запала. Мне нужно столкнуться с материалом и тут же обрести свободу от него. Тогда откроется простор мечте. Из столкновения с материалом жизни я выносил точные образы лиц, явлений, предметов, а мечта позволяла играть с ними как мне заблагорассудится. Я совершал много промахов из-за того, что не проникал в глубь вещей, но я выигрывал и главное для себя — возможность наделять их художественной жизнью. В тех редких случаях, когда я начинал добираться до самой сути не воображением, а изучением, я терял способность творить. Короче говоря, я фиксировал окружающее как художник и как робот, но строил произведение со свободой мечтателя. А сейчас мне не из чего было строить, механизм художника — робота — отказал.
Так что же произошло со мной? Слова, слова, где вы? Без вас все виденное и пережитое тут же умирает. Теперь я, как никогда, убежден, что вы не слова, вы суть…
В смятении и усталости я поднялся из-за стола и подошел к окну. Будто впечатанные в оконную раму, открылись дворики, крыши, абрикосовые деревья, холмы, цементный завод. И тут я увидел старуху с мешком на спине. Она приблизилась к забору, перебросила мешок на ту сторону и по-давешнему форсировала преграду. Мне стало не по себе — буквальное повторение раз наблюденного вызвало дурноту. А затем я все понял. Город нарочно прислал эту старуху. Он, как добрый учитель, повторил по складам строчку диктанта, пропущенную нерадивым учеником. Но усилия его пропали впустую…
— Пойдемте к Пушкину! — сказала, появляясь в дверях, моя партнерша.
Боже мой, совсем из головы вон! А ведь я еще в Москве мечтал посетить маленький домик на краю Кишинева, где Пушкин прожил несколько месяцев своей бессарабской ссылки.
И мы побрели сквозь воскресный, ликующий, нарядный, солнечный город по главной улице в сторону парка. Там мы начали спрашивать, как пройти к Пушкину. С чудесной, гостеприимной улыбкой — флаг Кишинева — прохожие объясняли певуче: все вниз и вниз, а за церковью направо, а там налево и еще направо, и будет рынок, а там рукой подать…
И мы шли уторопленным, опадающим шагом под горку, сворачивали направо за церковь и тут же налево, и все ниже, приземистее становились дома, все старше деревья, асфальт сменился булыжником, вскоре меж лобастых камней зазеленела травка, зажелтели одуванчики; на плитняке и пыльных закрайках тротуаров возились босоногие дети. Каменные, покосившиеся, вросшие в землю дома со старинными медными ручками входных дверей, с воронками дождевых труб под карнизом незаметно сменились белыми сельскими мазанками с белыми глухими заборами, и по солнечно-меловой белизне повлеклись в сторону рынка легкие, бесплотные, как видения, цыганки, вовсе не яркие, не пестрые, а дымчато-голубые, что усугубляло их призрачность, и смуглые костлявые девочки-подростки подражали ведьминской повадке взрослых женщин — сторожкому шагу то ли беглянок, то ли лазутчиц, рыщущему огляду зорких глаз.
Неожиданно мы оказались у цели. Будто из милости к нам низенькая, ничем не примечательная хата согласилась принять на себя бремя исторической значимости. Сколько ни ломай голову, никак не уразумеешь, почему этот, а не любой другой соседний дом избрал Пушкин. Может, здесь двор как-то по-особому повернут к мирозданию или звездам сподручнее заглядывать в маленькие окошечки хатки. Трудно поверить, что поступком гения может руководить простой случай или мелкий бытовой расчет.
Вход был со двора. Ступеньки крыльца вели не вверх, а вниз, так глубоко осела хатка в землю. В передней горенке висел в раме под стеклом большой и подробный текст, рассказывающий про великого насельника здешних мест. А дальше замелькали знакомые портретики молодого мечтательного Жуковского, сонного Дельвига, Кюхельбекера с грустным носом, Пущина — человека без особых примет, бесчисленные изображения Наталии Николаевны Пушкиной, неизвестно когда уполномочившей поэтов всех мастей называть себя доверительно Натали, императора Николая с базедовыми глазами и непременных стукачей — Булгарина с Гречем, а также бесчисленные искусные подделки под рукописные тексты и рисунки Пушкина, литографии петербургских плац-парадов — для характеристики эпохи и почему-то будочников возле полосатых будок, и совсем уж ни к чему — офорты художника Василия Звонцова, изображающие виды Михайловского.