Конец буржуа - Камиль Лемонье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наряду с Давидсоном, Каном и Ван-Ларом и будучи всего одним рангом ниже их, торговый дом этот стал крупнейшим судовладельцем метрополии. У него было шесть пароходов и пять парусников, они поддерживали регулярное сообщение между Антверпеном и Ливерпулем и ходили по двум океанским линиям — в Мельбурн и в Сан-Франциско.
Простая дедовская плоскодонка, эта старая калоша, которая еле тащилась по каналам, пыхтя и пуская клубы дыма, с течением времени превратилась в гордый галион, перевозивший богатство Провиньянов через волны Атлантики. Из маленького Ноева ковчега, на котором около полувека плавали деды со всем своим хозяйством, с курами, кошкой и собакой, вышла целая армада. И весь этот феодальный род судовладельцев был обязан своим легендарным происхождением именно этому захудалому суденышку с маленькой каюткой, где среди едкого дыма мать варила уху, между тем как на корме неизменно торчала высокая, застывшая в неподвижности фигура отца, который стоял за рулем.
Леон был младшим из четырех сыновей Пьера-Жака. Но между тем как первые трое, оставаясь верными той крови, которая текла у них в жилах — крови моряков и коммерсантов, принимали деятельное участие в торговой жизни и во всех финансовых операциях, этот миловидный юноша, в котором было что-то девическое, хрупкий и томный, воспитанный в неге, которой не знали его старшие братья, не обнаружил ни малейшей склонности к суровой погоне за деньгами. Ему дали возможность учиться, рассчитывая, что он станет юристом, советчиком семьи. Он добросовестно сдал экзамен на адвоката, прошел годичный стаж у Жана-Оноре, удачно выступал в Антверпене в нескольких процессах. Но, неспособный ни к какому систематическому труду, он вскоре устал от юриспруденции и кинулся в праздную жизнь, то где-то путешествуя, то развлекаясь какой-нибудь новой причудой.
Как и всякому тонкому и одаренному человеку, ему все давалось легко, он со страстью принимался за облюбованный им предмет, но очень скоро пресыщался и, обессилев, бросал его. Этой переменчивой натуре, лишенной подлинной глубины, этому поверхностному уму, который наслаждался прикосновением и жил мечтой, каждый раз не хватало энергии, чтобы мечту эту претворить в действительность. То он брался за живопись, то начинал писать неплохую прозу, то сочинял какую-то музыку. Он написал даже оперу на собственное либретто, но все это так и осталось лежать в недрах его письменного стола вместе с другими набросками, которые ему не суждено было завершить. Ничто не могло сколько-нибудь прочно удержаться в его недостаточно цепком мозгу — все, что он вбирал в себя, шло какими-то боковыми путями и тонуло в туманах противоречий. Жизнь его, как необъезженная лошадь, бросалась то в одну, то в другую сторону, круто поворачивая всякий раз, когда вдруг менялось настроение седока, — как будто судьба заставляла его все время спасаться от самого себя, искать себя повсюду и не находить нигде. Можно было подумать, что в голове этого человека, жившего одним только сегодняшним днем, все гудит, что мысли, хлопая крыльями, разлетаются в разные стороны и словно ищут за горизонтом виденный когда-то во сне пустынный берег и тихие воды реки, по которым, мерно покачиваясь, плывет тяжелая дедовская барка.
Таким образом, потомство Провиньяна дало как бы две ветви: младший стремился к мечтательному уединению с такой же атавистической силой, с какой старшие рвались к действию. Эту легковозбудимую хрупкую натуру больше всего привлекали звуки музыки, смутные и проникновенные, он слышал в них голоса природы, которым, должно быть, внимали его предки, плывя по реке. И с такою же силой его притягивали путешествия, каждый раз наполнявшие его сердце радостью; вдруг, ни с того ни с сего, он начинал рваться к фьордам, к морю, как будто из-за трепетавшего на ветре паруса вдруг просовывалась рука его деда Провиньяна и приказывала пускаться в путь.
Казалось, Леону суждено было прожить всю жизнь дилетантом, всю жизнь оставаться на втором плане и с блеском играть роль человека бесполезного. Точно так же, как в семье Рассанфоссов, и у Провиньянов этот последний отпрыск воплотил в себе наступавшее вырождение, явился олицетворением умственного бессилия, вызванного все тою же чрезмерной затратой мышеч-ной энергии, которая была нужна их предкам, чтобы пробивать толщу земли.
Род их был крепким деревом с толстыми, глубоко ушедшими в землю корнями. И вдруг вершина его захирела, на молодых ветвях появились раны, из которых вытекал теперь весь его сок. И тот червь, которому суждено было окончательно пожрать адмиральское судно их благополучия, а вместе с ним и всю флотилию, плывшую под флагом Провиньяна и Кука, начал уже свое дело.
Старинный приятель Рассанфосса Пьер-Жак надеялся, что женитьба должна благотворно подействовать на Леона, испорченного своей слабохарактерной матерью, которую грубость ее мужа-деспота делала несчастной и которая от этого становилась чрезмерно снисходительной к сыну. Пьер-Жак выделил юноше ренту в двадцать пять тысяч франков. Но, будучи человеком практичным, он потребовал, чтобы взамен Леон взял на себя ведение всех спорных дел своего торгового дома, а таких дел всегда находилось немало, ибо дом этот, совершавший множество различных сделок, стал к тому времени огромным предприятием. Юный Провиньян был человеком очень мягким и обходительным, внешность его вполне соответствовала его характеру, и он понравился Жану-Оноре, который, будучи в течение года его патроном, мог к нему присмотреться. Он стал приглашать его к себе на музыкальные вечера. Леон импровизировал на рояле аккомпанементы к старинным романсам, которые пела г-жа Рассанфосс, или исполнял партию скрипки в сонатах, которые играла Сириль. Он дирижировал котильоном, изящно вальсировал, рассыпался в милых комплиментах перед дамами, которым правилась его холеная внешность, носившая на себе следы материнской ласки, изнеженность его ума и его крайняя возбудимость и впечатлительность. После всех неосуществившихся замыслов и начинаний у него осталось ощущение собственной хрупкости и бесплодности всякого усилия. Все это отражалось в его грустном взгляде и преисполняло этого молодого человека в глазах дам какою-то томной прелестью, делавшей из него своего рода Гамлета в миниатюре.
Само собой разумеется, он пришелся по душе взбалмошной Сириль, которая обожала музыку и танцы. Если бы не строгое воспитание, которое она получила, то, при ее увлекающейся натуре, она давно бы уже совершила какое-нибудь безрассудство. Мечтательность ее матери, восторженность провинциалки, ее страсть к музыке, преломившаяся сквозь призму мнимой артистичности, передалась дочери, этой нервной, романтичной, неустойчивой, самовлюбленной девушке с капризным, но привлекательным лицом и живым, сверкающим взглядом.
Она увлеклась молодым Провиньяном так, как она увлекалась красивыми офицерами, тенорами и цирковыми артистами. Он победил ее сердце своими светлыми, по-девически томными глазами и своей разочарованностью дилетанта.
— Мой будущий муж, — сказала она как-то раз своей двоюродной сестре, — поэт и к тому же еще скрипач. Мне ведь на роду было написано влюбиться в артиста. Когда мне станет грустно, он будет читать мне стихи или играть на скрипке.
В середине ноября сыграли свадьбу. Она была очень пышной. За свадебным столом собрались все Рассанфоссы. Не было только Симоны, которая все еще не могла простить Леону его поведение у них в доме, Гислены, по-прежнему заточенной в Распелоте, и Арнольда, охотившегося в Ампуаньи и глубоко равнодушного ко всему, что касалось семьи. Провиньяны же, напротив, в полном составе присутствовали на этом торжестве, еще больше упрочившем коалицию власти и капитала. Союз этих двух могущественных семейств, упоенных гордостью и богатством, представал здесь во всем своем величии и во всей своей слабости. Оба они владели теми прерогативами, на которых зиждется царская власть, и вместе с тем те и другие уже были поражены смертельными язвами: кровь их была отравлена, совесть продана, семейные узы порваны. Еврейская буржуазия, которой спекуляции Жана-Элуа и женитьба Эдокса позволили вторгнуться в дом Рассанфоссов, хлынула туда целым потоком. Головы акул, ястребиные клювы столпились у стола Жана-Оноре. Старуха Барбара и Вильгельмина были в этом доме единственными, в ком еще жила вера предков, их упование на милость божью.
В Жане-Элуа и его жене свадьба эта пробудила досаду и зависть. Они не без горечи вспоминали другую свадьбу, где все было неприязнью и взаимным обманом. Особенно тяжело было Аделаиде. Думая о том, каким позором она покрыла себя в тот день, она все еще никак не могла успокоиться. Рядом с этой влюбленностью жениха и невесты, рядом с этой гармонией, перед глазами ее вставала отчужденность, непримиримая ненависть тех, их надругательство над святыней брака. Контраст был настолько велик, что ее материнское сердце обливалось кровью и про себя она проклинала их счастье.