Петербуржский ковчег - Сергей Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О, это имело любопытную перспективу!..
Совсем недавно Карнизов понял, что его не оставляет равнодушным Милодора. Более того — она забирает над ним все большую власть. Ах, как помучил бы он ее!.. Заламывать пальчики? Этим бы не обошлось. У нее такая красивая шея, что распаляются самые отчаянные фантазии. Царапина на этой шее или ссадина разве не взволнуют? А капелька крови — алая на белой-белой коже!.. От этого можно с ума сойти...
И Карнизов едва не сходил с ума — так ему хотелось кое-что из желаний своих... привести в исполнение.
У Милодоры такие чувственные губы!.. Поручик заметил: никогда такого не было, чтобы губы Милодоры ничего не выражали. Ах, как, кажется, украсило бы их страдание! Как впечатляюще и возбуждающе изогнулись бы эти губы! Какой нежный и волнующий сорвался бы с них стон!..
Карнизова сначала удивляло, а потом тревожило, что желание причинить боль Милодоре становилось в нем все сильнее. Иногда ночами он даже едва совладал с собой — чтобы не вскочить в чем есть и не ворваться в апартаменты Милодоры и не взяться руками за ее прекрасную шею... Желание такое накатывало на поручика время от времени — как волна. И как болезненный приступ. Во время приступа он катался у себя на кровати и кусал подушку и с такой силой сжимал кулаки, что кровь проступала из-под ногтей. Ему представлялось в такие моменты, что подушка — это шея Милодоры, а его кровь — это ее кровь... Потом приходилось выбрасывать истерзанную и испачканную кровью наволочку...
А сегодня такой приступ накатил среди дня. Кабы поручик был в этот час в равелине, он бы нашел, на ком удовлетвориться, на ком утомить себя. Но он был не на службе — в зале Посейдона; в обществе Карлуши. А Карлуша... Им Карнизов уже переболел. К тому же Карлуша был черный, а поручику хотелось чего-то белого... как шея у Милодоры...
Сдерживая стон, чуть не в кровь кусая губы, Карнизов выскочил из дома и побежал куда глаза глядят. Он не видел толком, куда бежит, потому что смотрел больше внутрь себя, нежели вокруг. Он был, как в лихорадке. От возбуждения дрожали руки и пересохло во рту...
Когда, спустя полчаса, Карнизов почувствовал себя лучше и огляделся, он увидел, что стоит на набережной, недалеко от плашкоутного моста через Неву... Сновали по улице редкие прохожие, плескались волны о гранит, поросший водорослями, краснолицый пироженщик торговал пирогами с лотка, поодаль принюхивался к запаху пирогов белый худой пес.
Эй, Лопушок!.. — Карнизов присел и поманил собаку. — Иди сюда. Ну!..
Пес неуверенно махнул хвостом, но остался на месте.
Поручик, кинув лоточнику мелочь, взял два пирога. Пироги были с рыбой — душистые, теплые.
Эй, Лопушок!.. — Карнизов подошел ближе к собаке и протянул ей один пирог; от другого пирога откусил, губы поручика замаслились. — Хочешь?..
Глаза у пса стали какие-то виноватые. Он, конечно, хотел...
Пес сделал два шага и осторожно взялся зубами за пирог. Но Карнизов не отпускал. Пес уже распробовал пирог и даже заскулил от того, что пирог ему не дают, а только дразнят. Слюна струйкой скользнула с языка.
Карнизов направился к мосту, пес поплелся за ним. Пироженщик с минуту наблюдал за чудаком- поручиком, вздумавшим покормить бездомную собаку, но потом отвлекся (крупнотелый плотник в фартуке взял сразу дюжину пирожков), а когда оглянулся опять, ни поручика, ни собаки поблизости не было.
Зайдя под мост, Карнизов присел и опять протянул пирог собаке. Рядом плескалась вода, волны ударяли в борта плашкоутов, поскрипывали звенья цепей.
На, держи!..
Пес уже смелее, почти как к старому знакомому, подошел к Карнизову и вцепился зубами в пирог. В этот момент Карнизов стремительно бросился на собаку, ухватил за шею и, повалив на землю, навалился всем телом сверху.
Лопуш-ш-шок!.. — прошипел Карнизов сквозь зубы. — Лопуш-ш-шок!..
Пес даже взвизгнуть не успел. Пирожок куда- то откатился...
Тело собаки напряглось, несколько раз дернулись лапы, не находящие упора. Пес пытался вывернуться — но бесполезно. Хватка у Карнизова была железная; если уж он что-то взял, то не отпустит...
Карнизов ощущал под руками сильную мускулистую шею собаки. Теплую шею... Белую шею... Наконец-то! Поручик даже зажмурился на секунду от удовольствия. Он что было сил жал на эту шею и заглядывал собаке в глаза. В них сначала было страдание, а потом появился лютый страх, черный страх — наверное, потому, что зрачки у собаки расширились и глаза стали черны.
Лопуш-ш-шок!.. — улыбаясь, прохрипел поручик собаке в глаза.
Пес боролся еще некоторое время — с отчаянностью. Даже через шкуру было видно, как напряглись у него на морде, на шее вены. Карнизов все сильнее сжимал ему горло, пальцами-клещами сминая хрящи. Пес быстро слабел... И вдруг обмочился — прямо поручику на сапоги. Страх в глазах сменился тоской, затем пришла пустота — это была смерть. Глаза потускнели, из пасти вывалился язык.
Но Карнизов не сразу отпустил шею собаки. Жал и жал... Это все еще доставляло ему наслаждение. Он опять зажмурился, и представил себе желаемое... вожделенное. И возбужденно хрипло дышал. Руки его сейчас были — ворота. Через них уходила жизнь (пусть бы и собаки), через них же входила смерть. Но не о жизни и смерти думал в эту минуту Карнизов. Он думал о Милодоре... Он думал о том, как ему сейчас хорошо. Он даже застонал от наслаждения.
Наконец Карнизов встал. Собака лежала у его ног бездыханная. Карнизов с досадой покосился на сапоги и, притопнув, стряхнул с них капли мочи. Тут он подумал, что его могли видеть, огляделся. Но никого не было поблизости. Только слышно было, как пироженщик чуть в стороне зазывал покупателей... Поручик отряхнул какой-то сор с груди, брезгливо столкнул труп собаки в воду и, выйдя из-под моста, вернулся на Васильевский.
Карнизову стало легче.
Глава 20
Доктор Федотов говорил, что Миша Холстицкий — художник если и не гениальный, то очень близкий к тому. Суждение это основывалось на глубоком знании всего того, что за последние несколько лет написал художник. Увы, Холстицкому не так много удалось продать, разве что самому Федотову — те листы для анатомического атласа. А иных заказов у него было раз-два и обчелся. Бедность Холстицкого исходила из его безвестности. Богатые чиновные господа и их дамы предпочитали обращаться к мастерам кисти более известной (хотя значительно менее одаренной; их беда состояла в том, что степень одаренности оценить они не могли; для них оставалось главным — чтобы было похоже). Мало кого из господ впечатлял их собственный внутренний облик, который Холстицкий лучше других умел подметить, господам регалии подавай, белую лошадь триумфатора и увековеченный для потомков на заднем плане европейский пейзаж (еще лучше — баталию! а хоть бы и «Битву народов»)... Взять хотя бы происшествие с портретом господина полицеймейстера. Холстицкий мастерски отразил, что полицеймейстер нежно и трогательно, почти как Нарцисс, любит себя (некоторые старики бывают высокого самомнения, хотя оснований у них для этого нет; единственное бывает достоинство, что пожили дольше других — тех, что послабее, пережили). Полицеймейстер сказал, что лицо не похоже. Тогда Холстицкий пошел против себя и написал только лицо, без внутреннего содержания. Было очень похоже — копия и оригинал как две капли воды. Господин полицеймейстер совсем рассвирепел. Сказал: нос картошкой... Этот важный господин, наверное, лет двадцать как не заглядывал в зеркало. В конце концов Холстицкий пририсовал ему орлиный нос (для потомков) и тем удовлетворил заказчика. Но имени своего на портрете не поставил, поскольку такого «искусства» стыдился.
То, что Холстицкий видел в людях важного, было людям не нужно, а то, что люди хотели от него, столь отличалось от высокого искусства, что пугало художника, и он не однажды при Федотове восклицал: «Если наши лучшие таковы, куда мы катимся!».
И настало время, когда у Холстицкого не оказалось денег, чтобы расплатиться за жилье. Трудность эту он посчитал временной, но поскольку не привык ходить в долгах, предложил Милодоре в качестве оплаты написать ее портрет... Впрочем не исключено и такое, что кое-какие средства у художника были; просто безнадежно и безответно влюбленный в Милодору, он искал возможности побыть с ней.
...Комната, в которой работал Холстицкий, была достаточно просторна и светла. Он писал Милодору на фоне темно-синей бархатной драпировки, которая весьма подходила к васильковым глазам Милодоры и выгодно подсвечивала их.
Милодора неплохо позировала; впрочем, почти всем женщинам легко удается это...
...Очень хорошо, госпожа Шмидт!.. — контуры уже были набросаны на полотне, и теперь из массы нервных небрежных линий проступал округлый точеный подбородок.
Я немного волнуюсь... С меня никогда не писали портрет, — призналась Милодора. — И кроме как в зеркале, я себя прежде не видела. Любопытно будет взглянуть на свой образ глазами другого человека.