Волчицы - Буало-Нарсежак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что с тобой? — заботливо спрашивает меня Элен.
— Ничего, ничего…
И, наклонившись ко мне, она заботливо обтирает мой покрывшийся испариной лоб, а я жму ее руку, выражая таким образом свою признательность. Элен здесь, значит, со мною ничего плохого не произойдет. Она слишком внимательна, чтобы позволить смерти посетить этот дом. Ведь моя смерть будет для нее горем. Не выйди тогда Элен из дому, Аньес была бы наверняка жива.
— Не оставляй меня одного, Элен.
— Ты же видишь, дорогой, что я здесь и никуда не собираюсь идти. Успокойся и не волнуйся, раньше ты был благоразумнее.
Боже, как же давно все это было! Моя прежняя безмятежность ушла навсегда.
Будь моя воля, я вызывал бы к себе врача каждый божий день, не томился в ожидании его очередного прихода. А так он приходит лишь изредка и, выслушав меня, глубокомысленно покачивая головой, произносит:
— Из старого башмака нового не сошьешь.
— Скажите лучше, доктор, что моя песенка спета.
— Ну-ну, что вы, до этого далеко. Пожалуй, дают о себе знать месяцы неправильного питания…
Что же он называет неправильным питанием? Все те похлебки из брюквы, пирожные на маргарине и украденные из лагерной кухни кусочки мяса?
— Ладно, — вздыхаю я.
Напоследок он говорит:
— Лечение прежнее… Надеюсь, со временем все пройдет.
Несмотря на его заверения, у меня уже началась угнетающая рвота: рот заполняется желчью, а воспаленный язык едва помещается в нем.
— Может, нам все-таки лучше вернуться в Лион? — предлагает Элен, хотя сама прекрасно знает, что я ни за что не соглашусь вернуться в дом, вызывающий во мне столько мучительных воспоминаний.
Уже начались затяжные осенние дожди, то и дело нависающие над Соной и наполняющие сад шумами и вздохами. И вот я опять пленник на этот раз за решеткой дождя. Переходя из комнаты в комнату, я наблюдаю за ним, чтобы преодолеть какое-то безутешное оцепенение, в которое погружаюсь после очередного приступа боли. Элен ни на миг не упускает меня из виду.
— Не утомляйся, дорогой, тебе вредно.
Бедная Элен! По моей вине ей приходится вести жизнь сиделки, и я уже больше не в силах обманывать ее. До болезни мне и в голову не приходило рассказать ей историю своей жизни, а вот теперь мне стало невыносимо трудно носить в себе тайну. Ведь Элен любит меня! А когда человека любишь, то уже не можешь относиться к нему с презрением, тем более если он уже одной ногой стоит в могиле. Боже! Как я ненавижу эти моменты запоздалого раскаяния и опасного умиления! Мне никогда не было жаль себя, и если уж теперь мне предстоит умереть, то я, по крайней мере, должен заставить себя смолчать. Но как отделаться от навязчивой идеи, если вы целыми днями только и делаете, что переходите от одного окна к другому, из одной комнаты в другую, рассматривая при этом себя в зеркалах и измеряя температуру? Разве правда не сблизит нас еще больше? Сейчас мы словно разделены завесой тумана, иначе зачем бы нам, точно по какому-то безмолвному и обоюдному соглашению, избегать в разговорах некоторые щекотливые темы? Впрочем, их избегаю не я, а она. Такое впечатление, что Элен всегда чувствовала, что у меня есть запретные зоны, и ее такт, так высоко оцененный мною в свое время, теперь начинает меня раздражать. Мне кажется, что она должна была бы любить меня больше и глубже, даже за мои ошибки. Что я получаю от нее сейчас? Лишь внимательную заботу сиделки… Она лечит меня с необыкновенной преданностью, но бывают моменты, когда эту преданность мне становится трудно переносить. Мне не нужна ее преданность! Я хочу, чтобы она заботилась обо мне ради меня самого. Интересно, как бы повела она себя, узнав, что я… Была бы столь же обходительна?
Из последних сил я пытаюсь бороться с этим извращенным и совершенно неожиданным соблазном. Но к чему испытания, которые лишь причинят обоим нам боль? И все же я не в силах изменить направление своих мыслей. Я почти перестал есть, и голод придает моим размышлениям остроту и пугающую меня завораживающую глубину. У меня уже нет времени скучать: я смотрю на себя, смотрю на нас. Совершенно очевидно, что мне необходимо прощение. Ее руки, успокоительно гладящие мое лицо, разумеется, приносят мне облегчение, но они должны успокоить еще и другую, более глубокую и, возможно, неизлечимую боль. Кто поможет мне, прежде чем я отправлюсь на тот свет, рассчитаться с этим?..
Значит, необходимо рассказать ей правду, и только моя врожденная неуверенность сдерживает меня от этого шага. Если бы я был способен говорить о себе с теми, кто меня любил, то, возможно, я бы меньше думал о себе. И тогда — кто знает? — мое сердце не превратилось бы в этот огромный пузырь, наполненный черной ядовитой кровью. Рассказать! Но вот только когда? Ведь Элен постоянно занята!
— Чем ты встревожен, дорогой Бернар?
Неужели она не догадывается, что я терпеть не могу, когда меня называют этим именем? Ну как мне ей сказать: «Я не Бернар!»? Из-за этого я начинаю себя чувствовать все неуютнее, мясо мне кажется каким-то жестким, овощи — безвкусными, а кофе — отвратительным. Элен по-прежнему улыбается, и ее улыбка доводит меня до полного отчаяния. А если бы она обо всем знала, хватило бы у нее сил вот так улыбаться? Словно ребенок, желающий разбить свою игрушку, я начинаю крутиться вокруг Элен.
— Элен!
— Что?
Нет, решительно я не могу рассказать ей! Дыхание перехватило, я начинаю задыхаться…
Сунув ноги в старые сабо, я выхожу из дому прямо под дождь и брожу по размытым аллеям, покрытым опавшими листьями. Где-то в глубине тумана бурлит город. Посмотрев на наш почерневший от влаги дом, я замечаю дрогнувшую занавеску на первом этаже: это Элен. Она с тревогой следит за мной. Тем временем я прогуливаю свою боль, забавляю, развлекаю ее, пытаюсь усыпить и одновременно подготавливаю фразы, придумываю не слишком бесчестящие меня признания, клянусь себе, что начну разговор, как только мы сядем за стол или немного позже, когда она поможет мне подняться в спальню на послеобеденный отдых. Я уже вижу эту сцену, она поцелует меня и скажет: «Ну и что, если тебя зовут иначе? Ведь я люблю тебя!» В сущности, так оно и есть. Что изменится, если я назову ей свое настоящее имя? Но в таком случае зачем все это рассказывать?
Открылось окно:
— Бернар, возвращайся! Простудишься!
Вот так же моя мать когда-то звала меня, и, взбешенный, я возвращаюсь, приложив к боку кулак, чтобы хоть немного приглушить жгучую боль.
Как-то раз, в порыве вдохновения, я не выдержал и сел за пианино. Сыграв сперва несколько гамм, перешел на вальс Шопена. Элен в это время была наверху — убирала в спальне, но ее шаги смолкли при первых аккордах. Пробегая пальцами по клавишам, я чувствовал, что уже многие навыки мною потеряны, однако я еще в силах расставлять акценты и оживлять эту грациозную музыку, так трогательно соединяющую порыв с мечтательностью и отрешенностью. Погрузившись в музыку, я забыл обо всем. Я извлекаю из разбитого инструмента страстный монолог, в котором звучат мои размышления о жизни и смерти. Забыв о боли, я заиграл с жадностью и аппетитом, увлеченностью и отчаянием. Вот момент, когда я предстал самим собой! Мои руки легко порхают, а в затылке появляется дрожь. Так! Теперь перейдем к ноктюрнам! Их поверхностная грусть нравится мне меньше, зато даются они так легко! Музыка струится, как лунный свет. Уже выбившись из сил, в завершение я решил сыграть полонез — мужественный, задумчивый, похожий на звездный марш с блуждающим взглядом сигнальных огней. Вот так нужно идти навстречу своей судьбе! Прозвучали последние аккорды, и мои руки бессильно повисли вдоль туловища. Господи, как же я был счастлив в эти минуты! И, лишь подняв голову, заметил, что Элен стоит рядом. Она бледна и часто дышит.
— Бернар, — шепчет она, — я больше никогда не осмелюсь сесть за пианино…
Похоже, она сдерживает какой-то непонятный гнев. А я-то ожидал от нее восторга, думал, что она вскрикнет: «Да кто же ты на самом деле, любовь моя?» И тогда бы я все рассказал. Но нет, какое там! Она смотрит на меня с едва сдерживаемой яростью, словно я украл у нее что-то очень дорогое…
— Ты, должно быть, втайне насмехался надо мной? — шепчет она.
Я отвечаю лишь каким-то неопределенным жестом. Усилия истощили меня, а боль разыгралась с новой силой.
— Почему ты никогда не писал мне, что так талантлив?
Невероятно! Она намеренно не желает прояснить эту двусмысленную ситуацию! Она прекрасно понимает, что Бернар, торговец дровами, не может играть так, как играю я!
— Иди отдохни, мой дорогой, — говорит она. — Если бы я только знала… Но ты ведь такой скрытный! Знаешь, для любителя ты играешь просто великолепно!
Она помогает мне встать, в то время как мной овладевает непреодолимое желание смеяться, кричать и залепить ей звонкую оплеуху! Она назвала меня любителем! Меня — ученика Ива Ната![9] Идиотка! Она не желает понять, она наотрез отказывается признавать, что я — не Бернар! Быть может, она испугалась? Ведь это ужасно — вдруг обнаружить, что связан с каким-то незнакомым человеком. Опершись на ее руку, я еле дотащился до дивана. Теперь мне просто жаль ее, однако я слишком устал для того, чтобы пускаться в сложные объяснения…