Белый, белый день... - Александр Мишарин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лука Ильич закрыл глаза и очень явственно представил себе эту очень старую, очень скромно одетую пару собственных родителей, когда он единственный раз пригласил их на долгожданную премьеру «Порги и Бесс». Они стояли около служебного входа, ожидая его, чтобы поздравить. Сколько бы Лук дал тогда, чтобы они ушли, исчезли, растворились в воздухе… Чтобы на них не оглядывались его празднично разгоряченные коллеги по театру, чтобы не слышать голосов: «Эй, Лук! Тебя родители у служебного ждут!»
Он, наконец, выбежал из театра. Лицо матери прояснилось какой-то боязливой улыбкой, она протянула ему жалкий букетик из пяти увядших гвоздичек…
– Поздравляю, сыночек! От души… От всей души!
И обняла его, потянувшись всем своим маленьким, хрупким телом, чтобы добраться до его витающей в облаках головы!
Отец крепко сжал локоть сына, пока мать плакала на его плече.
– Ну, спасибо, спасибо, – бормотал Лук. – Вам понравилось, да? Ну, хорошо… Мне пора. Я к утру… А может быть, переночую у друзей…
Куда? Куда он тогда рвался? Куда убегал от своих тихих, бесконечно любящих его скромных родителей? К кому…
Мордасов сел на кровать и закинул голову, словно рассматривал что-то на потолке… Он тяжело и прерывисто дышал.
Они, его отец и мать, так же тихо, как жили, ушли из жизни. Один после другого – через три года!
«Надо бы съездить в старый крематорий. В колумбарий, где захоронены их урны. Завтра! Нет, сразу же после концерта».
Лука Ильич сейчас даже не был уверен, а найдет ли он их захоронение.
– Ты был лучше всех! Такой видный, – улыбаясь, призналась ему мать, когда он через два дня гуляний, наконец, оказался дома. И мама просветлела, похорошела, вся помолодела.
Но нет, Лук Мордасов не был лучше других. Он знал, что не вышел ни талантом, ни голосом, ни общей культурой… Да и обаяние у него настоящего, актерского не было… И, вообще весь он – большой, рыхлый не скоординированный – наверно, был довольно жалким зрелищем на сцене среди московской актерской братвы.
Его любили за другое – за умение выпить, травить анекдоты, дать взаймы другу последнее. За доброе сердце и какую-то внутреннюю деликатность, даже стеснительность. При нем нельзя было рассказать особенно скабрезные анекдоты – Лук Мордасов покрывался алой краской…
И еще его ценили, как человека заводного, готового поддержать любую, самую завиральскую идею – от «чеса» с концертами по шахтам Кемерово до постановки «Порги и Бесс» в его родном театре. Вот тут в Луке Мордасове обнаруживалась колоссальная энергия, дипломатичная сверхнастойчивость. Даже какой-то кураж!
Лук был счастлив в такие периоды. Когда идея чего-то сногсшибательного, авантюрного маячила перед ним, он весь преображался, даже, кажется, худел… Он видел, видел, как все это произойдет на сцене, как замрет, а потом обрушится шквалом восторга зрительный зал… И вся, вся, вся Москва будет говорить только об их премьере. Об их триумфе!
Удивительно, но и сам Лук, в той же «Порги…» становился неузнаваемым. Легкий, стремительный, заразительный… Весь какой-то полетный артист. На таком кураже!
Жалко, что было это только на трех генеральных да на четырех премьерных спектаклях…
После снятия «Порги…» Лук так запил, что в конце концов оказался в больнице. Нет, не в «психушке», а в обычной городской… У него нашли микроинфаркт. Говорили даже о клинической смерти, из которой его вытащили врачи.
Выписался он из больницы месяца через полтора. Жить не хотелось. Не хотелось даже вспоминать о театре, о сцене, о коллегах по оперетте. Не хотелось думать об обычных, привычных «халтурах» – массовках на «Мосфильме», на телевидении, на Всесоюзном радио. «Массовки», «групповки», эпизоды, которые ты должен рассматривать как счастье. Лебезить, пить вместе, а иногда и просто унижаться перед ассистентами, вторыми режиссерами… Делиться крошечными гонорарами, угощать их в ресторанах… дарить подарки… Скакать зайцем или медведем на елках по четыре представления в день…
И это все в тридцать девять лет! Оклад в театре вот уже шесть лет был… 110 рублей. Ну, «халтурами» выходило столько же… Слава богу, семьи, детей не было. Родителям он не помогал – они говорили, что им хватает. Сами еще десятку-другую норовили всучить при каждом его посещении.
Была у него комната в коммунальной квартире – от театра получил.
Вот так сидел один Лук Мордасов в своей комнате в Крапивинском переулке. Кругом пыль, грязь, случайная мебель, матрас на кирпичах, покрытый несвежими простынями… Пустые бутылки в углу, много бутылок, очень много! Если все сдать, хватило бы на полную бутылку «Столичной». Но пить ему – смерть. Так, прощаясь с ним, сказали врачи.
«Ну что ж… Смерть – так смерть! Лучше, чем болтаться в петле, на брючном ремне».
А ремень и крюк были уже наготове…
Поднялся Лук с матраса, собрал бутылки и пошел в магазин на Петровку. «А! Была не была»…
Вернулся в свою комнату, налил стакан и выпил.
Замер… Смерти не предвиделось.
Тогда он лихорадочно быстро начал убираться в комнате, вымыл пол, расставил мебель по-новому. Застелил матрас свежими простынями и чешским пледом.
Сел за стол, осмотрелся – комната стала похожа на человеческое жилище!
Он достал рюмку, убрал стакан. Посидел несколько минут, на что-то решаясь. Потом быстро выпил рюмочку водки и вышел в коридор к общественному телефону.
– Нонночка? Это ты? Лук Мордасов. Да, да, собственной персоной. Что случилось? Кое-что… Кое-что случилось. Я приглашаю тебя сегодня ко мне в гости… Ты рада? Даже счастлива? А уж я-то как рад… Как счастлив!
Нонка была «сыриха», одна из немногих Лукиных поклонниц по оперетте… И для нее – может быть, единственной тогда во всем мире – Лук Мордасов был близок к божеству.
…Через два месяца Лука Ильич уехал навсегда из России, как член большой еврейской семьи, выезжающей на ПМЖ в государство Израиль.
Лук искренне жалел маленькую, какую-то всю кругленькую Нонночку, которая хоть два месяца, но почувствовала себя женой самого Лука Мордасова. Но она была умненькая и далеко не наивная.
– Я рада, что хоть такую услугу смогла тебе оказать, – несмело улыбаясь, сказала она, когда прощалась с мужем в Вене. – Береги себя, Лук! Дорогой мой.
И она ушла по Принцент-Аллее, ушла в свою новую жизнь в Израиле, где не будет ни Большого, ни Московской оперетты… И не будет Луки Мордасова, кратковременного ее мужа, мужа на два месяца.
Она даже не обернулась, хотя Лук все надеялся. На что надеялся, он и сам не знал.
Нонна нашла его адрес и написала три письма. В одном она описывала, как хорошо они устроились в Израиле. Во всем тоне ее письма была рабская надежда прельстить его израильскими удобствами. Тогда – во времена этого первого ее письма – он работал разнорабочим на стройке в Германии. Во втором письме – когда Мордэ уже становился знаменитым певцом – были одни восторги от того, что он уже заимел имя, и ее надежды попасть на его концерт, если он будет гастролировать в Израиле.
И последнее, третье письмо – прощальное. Из хосписа. О том, как она его любила. Любит. И с его именем уйдет в могилу…
У Луки Ильича было даже желание броситься к ней в этот ее хоспис в каком-то труднопроизносимом городке, на севере Израиля.
Но… Она уже простилась с ним! Когда еще могла это сделать. И как могла…
Больше ее не было. «Вечные двери» закрылись за ней.
II
Наутро Мордасов встал «не с той ноги».
За завтраком он сцепился с Греве о японских гастролях, которые должны были начаться через двенадцать дней.
– Что мне делать такую уйму времени! – шумел старик.
– Вы же сами просили на Москву две недели, – оправдывался профессор Греве.
Альберт Терентьич этот вечный дипломат, тоже встрял в беседу.
– Лука Ильич, дорогой… завтра концерт. Уже остается десять дней. Три дня отдыха и «Кармен» в Большом. Дня два вы только будете приходить в себя. А там день-другой на встречи…
– С кем встречи? – бросил салфетку Мордасов. – С покойниками?
– И на кладбище надо съездить, – подхватил секретарь. – Ну, там всякие родственники, друзья.
– Нет у меня в Москве друзей! – почти выкрикнул Лука Ильич. – Вымерли! Забыли!
Он хотел еще что-то добавить, но только махнул рукой и отвернулся от собеседников.
– Мы можем… – начал было Греве, но старик резко осадил его, поднимаясь из-за стола.
– Ничего вы не можете!
Начало репетиции тоже было скомкано, аккомпаниаторша опаздывала, Терентьич, как это обычно бывало, сел за рояль, чтобы начать с простейших гамм.
Лука Ильич отвернулся к окну и начал распеваться в четверть голоса.
Он чувствовал, что постепенно успокаивается. Действительно, что он накричал на Греве? Разве тот виноват, что Луке Ильичу неприютно, холодно в родном городе.
Он прибавил звука… Диафрагма набирала все больше воздуха. Столб дыхания свободно тек сквозь голосовые связки в открытую гортань… Резонировал в высоком небе и летел сквозь холодные зубы в рупор хорошо артикулирующих губ.