Красный ветер - Петр Лебеденко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трагедия первого дня мятежа, казалось, была забыта. Помнили только о победе. Вся Барселона, кроме затаившихся до поры до времени врагов, — это улыбки, взрывы смеха на площадях и бульварах, фламенко на улицах, марши по радио… Так было, наверно, в тот день, когда в Испании встречали Колумба и его корабли, наполненные золотом, — ликующий празднующий, беспечный народ.
А не так уж и далеко от Барселоны шли жестокие бои с наступающими фашистами; на фронт уходили вчерашние грузчики и маляры, виноградари и рыбаки, кузнецы и каменотесы — необученное, из рук вон плохо организованное войско, без единого командования, без единого плана военных действий, плохо вооруженное… И в самой Барселоне царила неразбериха: анархисты не считаются с приказами сверху; поумовцы[9] везде все вынюхивают и выслеживают, среди них наверняка из десяти человек — девять предателей, тесными узами связанные с фалангистами; фашисты — разгромленные, но недобитые, засевшие на чердаках домов, в подвалах, в разрушенных зданиях — выползают по ночам из своих щелей на «работу»: стреляют в людей из-за угла, из черных глазниц разбитых окон, из мчащихся на сумасшедшей скорости машин.
В них тоже стреляют. Стоит кому-нибудь увидеть две-три вспышки карманного фонарика — и винтовка к плечу, выстрел-другой, вопль раненого или предсмертный стон сраженного наповал: не подавай, фашистская сволочь, сигналы, мы все видим, мы — начеку!
Смерть на каждом шагу.
Убитых несут в гробах в вертикальном положении: мертвый точно идет в строю, он до конца остается солдатом Республики…
За похоронной процессией несут развернутые одеяла — в них отовсюду бросают деньги, может быть, последние песеты, на которые собирались купить хлеба или кулек бобов. Но без хлеба и бобов как-нибудь можно обойтись, без помощи тем, кто потерял кормильца, — нельзя. Это святая традиция, это последний долг — святой долг живых перед мертвыми…
Да, смерть на каждом шагу. И на каждом шагу — арагонская хота, фанданго, гитары и мандолины, улыбки и взрывы веселья.
Трудно, очень трудно во всем этом разобраться, все это понять. Часто Андрей не в силах был подавить в себе чувство, похожее на бешенство: они что, воюют или играют в войну, эти беспечные люди?! Неужели они не видят, в какой смертельной опасности находится Республика, неужели они думают, что подавленный ими мятеж в Барселоне — это уже полная победа над фашизмом?
И в то же время он не мог не восхищаться их ненаигранным оптимизмом, их готовностью к самопожертвованию, их мужеством, которого они, пожалуй, сами даже не замечали. «Вероятно, таков уж характер этого удивительного народа», — думал Андрей.
И только на аэродроме все было по-иному: железная дисциплина, особое понимание своей ответственности. Правда, здесь тоже цена человеческой жизни взвешивалась весами сомнительной точности и справедливости: когда летчик, сбитый в бою, не возвращался — сокрушались, как казалось Андрею, главным образом из-за потери самолета и лишь потом из-за гибели человека. Но это можно было понять: часто соотношение фашистских и республиканских самолетов было один к семи, к восьми, а порой и к десяти. Конечно, не в пользу республиканцев. И каждую сбитую машину летчики воспринимали как невосполнимую утрату, как сдачу врагу важных позиций, как поражение на том или ином участке фронта.
Первые дни Андрею не разрешали вылетать на боевые задания. На каждую его просьбу командир полка майор Риос Амайа неизменно отвечал:
— Война окончится не сегодня и не завтра, дорогой Денисио. Русские летчики у нас на особом счету — это ударный отряд нашей авиации. Вы понимаете, что я хочу сказать?
— Не понимаю, — горячился Андрей. — Мы прибыли в Испанию не для того, чтобы любоваться красотами Барселоны и загорать на средиземноморских пляжах — этим делом мы можем заняться и после войны.
— На чем же вы хотите летать? На весь полк у нас всего три «чатос» и столько же «москас»[10]. Все они укомплектованы летчиками — вы это знаете не хуже меня, Денисио. Если я вместо одного из них посажу на машину вас или вашего друга Павлито Перохо — мне несдобровать.
И майор Амайа смотрел на Андрея такими лукаво-испуганными глазами, будто он действительно боялся навлечь на себя страшный гнев. Однако Андрей настаивал, совершенно не принимая полушутливого тона командира полка:
— Мы с Павлито готовы летать на чем угодно, лишь бы не сидеть на земле. И имейте в виду, камарада хефе, если вы ничего не решите, я буду вынужден жаловаться нашему советнику. И даже самому камарада Сандино Фелипе.
— Вы хотите, чтобы меня расстреляли? — смеялся Амайа. — Камарада Сандино Фелипе очень строгий и очень беспощадный человек.
На другой день он предложил Андрею:
— Хотите потренироваться на «драгоне», Денисио? Я когда-то подлетывал на этом сверхскоростном и сверхмощном гиганте и могу дать вам с Павлито по пятку провозных.
Андрей обрадовался:
— Мы будем вам очень благодарны, майор Амайа! «Драгон» — «сверхскоростной и сверхмощный гигант» — не то пассажирского шестиместного варианта, не то бомбера — был старой калошей с двумя двигателями «джипси» по сто семьдесят лошадиных сил. Летел он, как казалось Денисио и Павлито, с такой же скоростью, как ползет черепаха, но это был все же самолет; испанские пилоты — и республиканские, и франкистские — считали его сносным бомбардировщиком, и когда командир полка заключил, что оба советских летчика вполне освоили эту машину, он сказал:
— В порт Картахена приходят советские теплоходы с грузами для нашей армии. Среди этих грузов есть и запчасти для «чатос» и «москас». Их надо срочно перевезти сюда. На «драгоне» вы это сделаете быстро, Денисио. По крайней мере, — улыбнулся он, — значительно быстрее, чем это сделают наши шоферы на автомашинах.
— Когда вылетать? — спросил Андрей.
— Можно сейчас. С вами полетит Эстрелья — она знает, к кому там обратиться…
Майор внимательно посмотрел на Андрея, и тот увидел в его глазах тревогу.
— Будьте крайне осторожны, Денисио, — сказал Амайа. — Франкистские «фиаты» охотятся за каждой нашей машиной. У них, у фашистских летчиков, наглости хоть отбавляй. Ведь они летают пока почти безнаказанно…
Через час они были уже в воздухе.
Павлито Перохо (здесь, в Испании, им запретили называть друг друга настоящими именами) летел за штурмана, испанец Вальехо, молодой механик, почти мальчишка, с шапкой черных волос и с такими же черными озорными глазами, пристроился, у пулемета, и когда «драгон» с трудом вскарабкался на три с половиной тысячи метров, сказал:
— Камарада Денисио, если нам по пути не встретится ни: один фашистский разбойник, я буду считать, что мне не повезло. Я ведь тоже еще ни разу не вылетал на боевое задание, и мне надоело врать Нашим гуапас[11], как я сражаюсь с «фиатами» и сбиваю их меткими очередями..
— А ты поменьше бы врал и поменьше бы по-вороньи каркал, — заметила Эстрелья. — Лично мне не улыбается перспектива встретиться с кучей бандитов, которые могут превратить твой самолет в костер.
— Женщинам и девушкам вообще-то лучше было бы сидеть дома и готовить обеды для мужчин, чем воевать, — сказал Вальехо. — С ними одна беда, камарадо Денисио. Вы чувствуете, как вибрирует машина? И знаете, отчего это происходит?
— Ну? — спросил Андрей.
— Эстрелья не перестает дрожать, и дрожь ее передается самолету.
— Болван! — усмехнулась Эстрелья. — Посмотрим, как ты поведешь себя, если на нас и вправду нападут франкисты. А за меня можешь не беспокоиться.
Андрей взглянул на Эстрелью с одобрением. Кто-то другой на ее месте, может быть, и испытывал бы страх и тревогу, но только не она. Она уже через многое прошла и многому научилась. Эстрелье было всего двадцать три года, а в глазах у нее, казалось, ужас и боль застыли навсегда. И даже когда Эстрелья улыбалась, они не исчезали — на время уходили вглубь, затаивались там, а потом вновь влажным туманом застилали большие черные зрачки.
Как-то Андрей спросил у комиссара полка Педро Мачо:
— Эстрелья, наверное, пережила какое-то большое горе?
— Горе, говоришь, сынок? — переспросил Педро Мачо. — Если то, что она пережила, назвать просто горем, то глубину его измерить нельзя.
И он рассказал.
Родом Эстрелья из Севильи. Отец ее был машинистом паровоза, два старших брата тоже работали на железной дороге смазчиками вагонов. Третий, мальчонка семи-восьми лет, готовился в этом году пойти в школу. Дружная это была рабочая семья, и хотя, как у всех таких семей, нужда частенько заглядывала в окна, Эстрелье удалось окончить институт: тянулись для этого все, порой оставались без куска хлеба, чтобы платить за учебу Эстрельи.
И вот — фашистский мятеж. В первую очередь погромщики, конечно, ринулись в рабочие кварталы искать коммунистов и всех, кто им сочувствовал. А какой настоящий рабочий, если он даже сам не коммунист, не сочувствовал им? И начался повальный погром. Врывались в дома, все крушили, жгли, расстреливали: не щадили никого — ни стариков, ни женщин, ни детей. Как говорят — под корень…