Хроники пикирующего Эроса - Анна Яковлева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Запах бензина и плавящегося на жаре асфальта — запах абсолютной безнадёжности. Пространство перенаселённого города становится совсем безжизненным — дешёвые дезодоранты, человеческий пот и бензин с асфальтом составляют коктейль, просто вопящий об отсутствии даже полого топоса, потому что полость предполагает наличие границ, за которыми, быть может, есть жизнь, а тут — ужас безграничной пустоты, остановившегося времени и вечной смерти. Чужие и чуждые запахи обрушиваются на тебя как удар, нагло вторгаются в твоё личное пространство, и оно съёживается и умирает, и ты нигде.
Забить эту невыносимость, обобравшую мир на десять миллионов прекрасных ароматов. Курить. Курить. Нигде столько не куришь, как в Москве. Курительный город, сказал как-то друг.
Странное дело: город, где живёт когда-то отчаянно любимый человек, как и все города на свете, имеет свой запах, который, если попытаться разложить его на составные части, тоже сочиняется из испарений ненавистного бензина, а ещё перегретого металла и волжской влаги. То ли река тому причиной, то ли реликтовый лес на берегу, то ли потому, что согрето там небо тёплым дыханием дорогого человека, но это волшебный запах. Я всегда ношу его с собой где-то на самом донышке памяти и достаю, чтобы вдохнуть, когда становится нечем дышать.
Нет ничего интимнее запаха. Зрение, слух, вкус и осязание запредельно вульгарны сравнительно с обонянием и всегда лгут. Нет, из запахов тоже можно соткать себе маску, но тут уж всегда различимы лик и личина, своё природное и искусственный хитонхитин. Запах-для-себя и запах-для-других — для дистанцирования от навязчивых и слишком любопытных. Сандаловое дерево — аромат-для-себя, тот самый, которым благоухал мамин веер и который дарил девчоночьи глупые мечты о будущей взрослой райской жизни, — тёплый, разнеживающий, открытый и невероятно чувственный, я это ощущала всем существом своим, хотя что такое чувственность, тогда и понятия не имела. Но, чуть повзрослев, купила крошечный флакончик духов «Индийский сандал» — конечно, бедную копию того, настоящего сандалового запаха маминого веера, — которыми капнула на запястья, ожидая визита нравившегося мне мальчика, и мальчик сказал: «Какой ужасный запах! Есть хорошие духи, посоветуйся с… она такими пользуется», — и назвал имя моей соперницы, к которой потом и ушёл. И правильно сделал — раз сандал не запах его девушки, значит его девушка — не я. Он был красивым и добрым, этот элегантный исполнитель бальных танцев, инженер по профессии, ныне подвизающийся на «Эхе Москвы», но сандаловый запах оказался ему не по росту.
Другой аромат-для-себя — запах горького апельсина. Он утешает и успокаивает, но заставляет функционировать мозг в отличном рабочем режиме: обостряет внимание, будит ассоциативные связи, и мир предстаёт благожелательным пространством, где за любым поворотом вдруг делаешь небывалые открытия, и от восторга кричат лёгкие.
«Чёрный ирис» — аромат-для-других, сдержанный, холодный и деловой, призванный создавать приемлемое расстояние и не подпускать слишком близко.
Сосуществование запахов-для-себя и запахов-для-других различимо и понятно без слов родным по духу/дыханью и интригует чужих: они чувствуют тут тройное дно, но хитон/хитин всё-таки принимают за подлинное. И попрекают айсберговой ледяностью, как если бы попрекали тем, что человек выходит на улицу в одежде, а они требуют стриптиза, уверяя, что стриптиз и есть настоящая честность, чтобы потом закричать: а королева-то голая!..
Нет, вон из Москвы! Закрыв глаза, заткнув уши, ориентируясь, как животное, которое не обманешь, только по запахам. Аромат нагретого металла, кусочек тайно поминаемого волшебного запаха волжского города — рельсы, пригородная электричка, невообразимая какофония: пирожки с мясом неизвестной породы, стоячий ветер из окна, пломбир, селёдка из пакета соседа, пот, пот, пот — воробьиный мальчишеский, терпкий мужской, — копчёные куриные окорочка, «Шанель № 5», столь же нелепая тут, как оперная ария на колхозной улице, старушечий запах бедной плоти — тот же, который, потерев рукой руку, деревенские мальчишки дают понюхать друг другу: «покойником пахнет…», — и вдруг нота бабушкиной «Красной Москвы», духов, вобравших в себя запах кожаной портупеи, какой-то ребристости, зубчатости/зубастости, сапог и парадов, улицы Горького и квартиры моих до слёз милых давно ушедших стариков в доме напротив Центрального телеграфа.
Впрочем, «Шанель» и «Красная Москва» едут только до Переделкина, далее — без остановок: Nivea, мужские носки, мыло душистое «Земляничное», мыло «Хозяйственное», вовсе без мыла навсегда… Курить, курить, курить, курить запрещено, дым от «Примы» столбом в тамбуре — и страшная сладкая струя, из-за которой я едва не потеряла сына, — «травки». Не той, к которой я сейчас бегу, живой и живительной, а дурман-травы, с которой уходят в мир, где никогда не растёт трава и не бывает ничего живого.
Мой полустаночек. Наконец можно вдохнуть. Смолистый еловый, лиственный берёзовый, травяной вдох. Аромат спелой груши, она пахнет лимоном с корицей, и свежайший — черешни, которыми я угощаю своих строителей. Белорус Толя, гениальный конструктор, народный умелец, бывший танкист небольшого росточка, лопоухий симбиоз Левши и хитрована — Гомель, женитьба, армия, развод, севера, севера, алкоголизм, семья, многолетняя шабашка в Москве и под Москвой, и нет у него проблем, вернее для всех проблем тут же находятся способы их разрешения, — почему-то пахнет настоящим мужчиной. Не потом, не одеколоном, не устрицами — не знаю, какие это феромоны-флюиды, неразложимо. А деревенский парень молдаванин Вадим, двадцати одного года от роду, большой и плотный, — отчего-то грудным молоком, как младенец. Чай с бергамотом для маляра-украинки с высшим финансово-экономическим образованием, которая уже шесть лет, по двенадцать часов в день, без праздников и выходных, шабашит в России, потому что на зарплату не прожить, — но марку чая она угадывает по запаху, несмотря на то, что постоянно работает с красками; графиня в спецовке, принцесса на горошине, потомок известного аристократического рода. Построенные её прадедами школа под Винницей и винзавод в Харькове стоят и работают до сих пор, все предки репрессированы, кто расстрелян, кто выслан, и потому моя графинюшка родилась уже в Ташкенте, откуда опрометью, бросив всё, когда начались репрессии против русскоязычных, составлявших тогда семьдесят процентов населения города, бежала в 90– е на Полтавщину… Удивительный мы всё-таки народ. В ХХ веке не было у нас поколения, которое миновали бы войны или другие испытания на слом. А мы всё живём. Как ваньки-встаньки. Счастлив тот, кто, и утонув по пути, знает хотя бы, что плыл к берегу.
…Головокружительный запах стружки и парного молока, сваренной «молодой» картошки и книги, которую давно мечталось прочитать, — ты знаешь, как чудесно пахнут книги? От старых книг веет осенним плодоносным ароматом любовно выношенной, как дитя, мысли, разделённой с другими, ароматом торжественной трапезы, истинного единения с родными людьми — со-участия, причастности/причастия, евхаристии прошлой живой жизнью, — и она жива твоим личным прикосновением. А новые книги с едва просохшей типографской краской пахнут первым свиданием, весенним сиреневым ожиданием главной встречи — или жаркой лихорадкой поисков клада, всегда неожиданного и так чаемого, как глоток послегрозового озона в пустыне.
Сумерничать в саду до звезды, беседовать с подругой о сокровенном под земляничные и малиновые ароматы, под таинственные шорохи трав, и шёпот липы, и поскрипывание трёхсотлетних дубов. Приглушённый ночью запах липового цвета и сладкий — укоризненно покачивающего головками шиповника. И хочется смотреть и вслушиваться, и касаться нежно смоляной пружинящей слезинки ели, и слизывать с губ вкусные дождевые капли. Запомнить. Положить на заветную полочку памяти, рядом с тем волшебным запахом. Не забывать, что за границами полого топоса существуют живое время, живое пространство и жизнь вечная.
Реликтовый лес
В. П.
Они шли сквозь реликтовый лес, насквозь пронизанный солнцем. Сосны были такие огромные, что даже верхушек их не было видно. Лес этот был, когда их не было, и он будет, когда их не станет. Вечность, в которой ничего не начинается и ничего не кончается, а всё только пребывает. Но она была тогда слишком молодой и глупой и думала, что есть прошедшее, настоящее и будущее и что нельзя прощать прошлое, следует тревожиться о настоящем и устраивать будущее. Она не читала ещё тогда блаженного Августина, который писал, что есть только три времени — настоящее прошлого, настоящее настоящего и настоящее будущего — и все они пребывают в душе: «в тебе, душа моя, измеряю я время». Она безумно боялась, что вот кончится это настоящее счастье и больше не будет ничего — ни времени, ни пространства, ни самой жизни. Сердце отказывалось верить, что вот такая, как её, любовь, может остаться безответной, что костёр пылает только в ней и не зажжёт его никогда. Никогда — это слово казалось ей самым страшным на свете: это пустота, самое пустое Ничто из всего самого пустейшего, пропасть без дна и надежды. Она не знала тогда, что всё, что было, никуда не девается, а так и остаётся там, где мы его оставили. И в каждый момент времени, этого смешного времени по часам на руке, можно туда вернуться. И не знала, что потом он положит её письма в дупло реликтового дерева, чтобы они не попались на глаза будущей жене, а дупло вберёт в себя её любовь и вознесёт вместе со стволом ввысь, к небесам, и она останется там, в дереве, той же, молодой и глупой, но только приобретёт статус вечности, всего-навсего.